– Я слышал, он был свидетелем по делу об убийстве? – сказал Мещерский.
– Был. В милиции, когда схватят, чего не наплетешь с перепугу. Его ведь тоже в убийстве Ирмы Черкасс подозревали, был он в парке возле аттракционов в тот вечер. А он показания стал давать, да, видно, врал. Вроде Либлинга это был сынок, Герман, а вроде и не он, другой какой-то парень. Какой другой? Но к тому времени уж все это в прошлом было – два уж года прошло. И вот вдруг с ним такой случай несчастный. Только вот была в этом случае закавыка одна, про которую при дознании умолчали, а слух-то пошел про нее, потому что свидетели на этот раз имелись.
– Ребятишки, – тихо буркнул кто-то из собравшихся.
– Ну да, ребятишки, которые в парке в тот день крутились. Закричали они так, что Самолетов Иван, наш олигарх-то нынешний, а тогда просто Ванька-палаточник, во-он с того конца пулей примчался. В шоке ребятишки-то были с испуга, а с девчушкой одной – Кира ее зовут, сейчас она в нашем салоне красоты всеми делами заведует, а тогда в сандалетках на босу ногу еще по улицам гайкала, – так вот с ней с испуга что-то вроде припадка эпилепсии приключилось.
– А что они увидели тогда? Полуэктова задушенного?
– Полуэктова само собой. Но слух пошел, что и еще, кроме удавленного, что-то там было. Мол, и сам Полуэктов перед смертью это тоже видел. Мол, парализовало его со страха. Вот и попал он в механизм-то, рукой-ногой шевельнуть не мог, кнопку нажать, шестеренки эти свои застопорить.
– Значит, Иван Самолетов там тоже был? – уточнил Мещерский. – А он что говорил?
– Никто ничего не говорил прямо-то, но слухи, слухи… Детей в парк совсем перестали пускать, да и взрослые уж больше туда не совались. Так, если уж нужда какая или по делу, а гулянья все кончились воскресные. И танцплощадка закрылась. Думали тогда, это в парке только, мол, если обходить его стороной, то и ничего, обойдется. – Бубенцов покачал головой. – Да не обошлось. Весной новый случай – Тарабайкины из деревни возвращались да на перекрестке Московской и Чекистов прямо в каток-асфальтоукладчик на полной-то скорости. Гаишники потом сказали – тормоза у их машины отказали, мол, старая была совсем. Самого-то Тарабайкина насмерть прямо там, а жену в больницу привезли, в реанимацию. Бредила она. Шурка Бородина тогда санитаркой работала в больнице, рассказывала потом бабам в булочной – кричала, мол, Тарабайкина в реанимации: «Нечисть! Нечисть какая! Уберите это от меня! Ради бога, уберите!» Так кричала, что других больных перепугала. А потом умерла, так и не откачали ее в реанимации.
– А потом и сама Шурка того, – тихо сказал один из электриков.
– Тоже умерла скоропостижно. Говорили официально-то – мол, пила, горячка это, мол, ее прикончила. А нашли-то ее как? На коленках возле окна, скрюченная вся, а окно-то подушкой заложено и стулом приперто, словно баррикаду она ночью строила, словно боялась, что вломится к ней кто-то посреди ночи.
– Вломится – кто? – жестко спросил Мещерский.
– Нечисть, – ответил Бубенцов. И от его тишайшего голоса, казалось, замерли не только все собравшиеся возле экспресс-кафе слушатели, но и вся улица. – Тарабайкина-то покойница, видно, самое точное имя этому в бреду подобрала. То, что в обличьях-то разных является. Кому как. Кому чем обернется, прикинется. А по сути-то одно – нечисть.
– А если у этой санитарки был самый настоящий приступ горячки?
– А были другие. Ты, парень, думаешь, это у нас в городе последний мертвяк был? – Бубенцов незаметно и давно уже перешел на «ты».
– Павлов-кровельщик вон оттуда среди бела дня грохнулся, крышу чинил, – один из электриков показал на церковь Василия Темного. – Потом в общежитии Заводского две сестры руки на себя наложили – одна в духовку головой, другая из окна шагнула, потом Суслова-старуха…
– Сусловой девяносто стукнуло, пора ей было, – возразил Бубенцов.
– А попа-то чего они потом к себе домой приглашали комнаты окроплять, дом отчитывать? А невестка ее чего детей своих собрала и к матери в Чебоксары в один день отправила?
– Да не распространялись они особо-то, но дом-то потом освящали, это точно, – Бубенцов кивнул. – Ну а потом этот вот случай с Маришкой Суворовой и парнем ее. Ты видел, какова она после той ночи в парке стала.
– Я видел больную женщину. Пациентку психбольницы, – ответил Мещерский, – ни слова сказать не может, только что-то там мычит и кривляется на полу.
– Да ты разве не понял, что это она показала тебе? Показать пыталась, как выглядело то, что видела она тогда. Что напугало ее, разум отшибло. А парня ее со страху в воду загнало, да там и убило.
Мещерский вспомнил, как ненормальная трясущимися руками показывала что-то такое вот вышиной от пола, как извивалась, как выла по-собачьи… По-собачьи?!
Он поднялся. Он просто не мог больше выносить всего этого… этого… Он даже затруднялся слово подобрать. Он никак не мог отделаться от мысли, что этот старик-аккордеонист, охотник выпить за чужой счет, и все эти местные работяги – они все издеваются, разыгрывают его. Разыгрывают с такими вот лицами?
– Погоди, сядь, – остановил его Бубенцов. – Я не знаю, что Суворова тогда видела, но я скажу тебе, что видел дружок мой старый Миронов Сашка. На скрипке он играл у нас в «Чайке», пил, конечно, но… Интеллигент он был, Канта читал Иммануила и в долг давал всем, кто нуждался, последние деньги порой давал, потому что добрый был человек. А добрый не врет, понимаешь, даже когда и запивает. Картошку я копал в деревне, приехал и узнал – в больнице корешок мой Сашка. Плохой. И вроде случилось-то с ним тоже все в одночасье – на улице без памяти подняли. Вроде инсульт. Я пришел к нему, а он… ты слушай, слушай… он в руку-то мне вот так вцепился, глаза испуганные… Иду я, шепчет, из ресторана, отыграл, мол, темно, и слышу… Идет что-то за мной. Обернулся – никого. Иду и слышу – опять оно за мной во тьме крадется. Побежать хотел, а ноги не слушаются. Прижался к стене. Гляжу, гляжу туда-то в темноту… Вдруг из-за угла что-то выглядывает, выходит. Небольшое, по пояс мне будет. Тень. Ну, думаю, собака бродячая. По силуэту-то как бы собака. И ко мне потихоньку, трусцой такой. Пригляделся я – туловище-то собачье, шкура клоками и как будто огнем паленная. А голова-то, голова человечья на туловище – женская, девичья голова. Волосы светлые космами, на шее кровь запеклась. И вокруг рта тоже пятна бурые. Трусит это ко мне собачьей побежкой. И глаза не человечьи, собачьи, звериные, с огнем внутри, и скалится, скалится, клыки свои мне кажет…
Бубенцов умолк.
– Умер Миронов Сашка через несколько дней. Счет собой пополнил, – сказал он после паузы. – Знаю я только одно про него – не врал он никогда, и в тот раз смысла ему врать не было. Нечисто у нас городе стало с тех самых пор, как… Дорого нам убийство Ирмы Черкасс аукнулось. Голова-то у той твари ее ведь была, только такая, что и в страшном сне не привидится. Миронов сам мне сказал. Это как будто дверь открыли, а захлопнуть и не смогли, не сумели.
– Какую еще дверь? Куда? – спросил Мещерский.
– Да все туда же, – Бубенцов многозначительно показал себе под ноги, – все в одно, в это самое место. Их место. Это как пропуск – кому умереть, тот его и получает, видит это самое в разных-то обличьях. И от него не только метлой там или «розочкой» от разбитой бутылки, но и пистолетом, бомбой атомной не отобьешься. Потому что нечисть, она…
– Ну хватит, довольно, – Мещерский снова сорвался со стула. – Если в вашем городе всерьез обсуждают такие вещи, то… Как вы можете? Вы же современные люди, а это… вся эта вывихнутая чушь, она…
– Ты вот, люди говорят, на площади ночью был, когда Куприянова кончалась. Разве не было перед этим ничего такого? Лузов ведь с тобой там был Славка, он утром домой сам не свой заявился. Отец его соседям говорил – прямо сам не свой. Он ведь даже рапорт начальству накатал.
Мещерский поразился, как быстро в городе разносятся вести. Зря, видно, прокурор Костоглазов скрывал рапорты патрульных милиционеров. Слухи о них уже ходили среди горожан. И что там этот самый сержант Лузов только написал в этом своем рапорте? Ведь ничего же не было, кроме убийства. А до этого они просто шли через парк и…
– Снова она на охоту свою вышла. Нечисть. – Бубенцов, которого уже сильно развезло, дышал в лицо Мещерскому. – Видели ее и на этот раз в городе, только уже скрывают, не признаются. Страшно признаться. Оторопь берет. Смерть-то легко ли на улице или в парке свою встретить? По телику вон каждый день на коньках кренделя под музыку выписывают в разных там шоу, министры заседают, Олимпиада вон в Сочах, а тут такое дело… Но люди-то, наши люди, соседи мои, горожане, один ведь за другим, один за другим – туда. Кладбище вон здешнее уже от мертвецов распухло. Вот и Куприянова теперь, а у нее ведь двое детей… С этим-то как быть? Не верить? Их смертям не верить? Или не верить тому, что Сашка Миронов рассказывал на последнем-то своем вздохе земном, когда не врут уже? Ничего, мы дознаемся, город все равно узнает, как что было и кто что видел. – Бубенцов тяжело смотрел на Мещерского. – И кто зачем вернулся сюда к нам, какому новому дьяволу обедни с ножом служить. Мы все узнаем – так и запомни, парень. Народ узнает. И когда-нибудь лопнет наше народное терпение. И мы примем свои меры, чтобы нечисть эта и та гнусь, что ее породила пятнадцать лет назад, никогда уж больше… – Он не договорил, смял в кулаке пластиковый стаканчик, разящий пивом.