О том, как жил и трудился Грин в эти годы, можно прочесть и у Ларисы Рейснер, чьи сильно беллетризованные воспоминания обычно выпадают из поля зрения исследователей, так что ссылки на них нет даже в максимально полном Библиографическом указателе творчества Грина, составленном Ю. Киркиным.
В 1915 году Рейснер стала издавать журнал «Рудин» и пригласила участвовать в нем Грина. Он согласился и даже взял по обыкновению аванс, однако о его непосредственном участии в вышедших восьми номерах «Рудина» ничего не известно. Однако несколько лет спустя, в 1919 году, Лариса Рейснер написала «Автобиографический роман», и одним из героев этого романа стал выведенный под своей собственной фамилией Александр Грин.
«Грин, трезвый, в невероятно высоком и чистом воротничке, который, впрочем, скоро снял и спрятал в карман, грел возле печки, полной трескучего пламени, свое веселое и безобразное лицо. Смелый путешественник, описавший жаркое небо и дикие леса юга, из своей комнатки в желтых вонючих ротах и ни разу не видевший в жизни ни одного лица, действительно похожего на то, что ему снилось, – наконец чувствовал великое успокоение. Сумасшедший, он был среди своих. Целая куча, целый сноп безумцев окружал его так, как брызжущие искры окружали черное, покрытое трепещущим синим пламенем, медленно и неудержимо пылающее дерево. Никого не пугала смелая сжатость его слога. Никто не сомневался в роскошных видениях, которые ему доставляли странные музы – голод и алкоголь. Все видели вместе с ним и океан, и далекие острова, и прекрасных голых мужчин и женщин, населявших эти пределы. Он был (большой)[147] поэт. Пламенный культ океана, чистого воздуха и чистой любви, возможной раз в жизни, составлял его веру. „Рудин“ признал идеализм, нищету и громадный талант Грина. Он погибал медленно, спиваясь все больше и больше: но с тех пор, как в его комнату в первый раз вошла Ариадна, он падал не без сопротивления. Наконец его перо понадобилось, и, сползая вниз, он цеплялся за всякий светлый час, за каждую крылатую минуту, дабы написать еще повесть, еще главу, хоть строчку.
Любовь и творчество сделали из агонии Грина дикий и великолепный закат. Косые лучи, падая из-за разорванных обезумевших туч, озаряли трагическим блеском его любимый пейзаж: море, острова и людей лучшей породы[148]».[149]
Трудно сказать, что здесь правда, а что выдумка, и какими были в действительности отношения между Грином и Рейснер, фигурирующей в «Автобиографическом романе» под именем Ариадны, но в 1929 году, когда Ларисы Рейснер уже не будет в живых, практически отлученный от советской литературы и ищущий, где напечататься, Грин обратится в «Новый мир» с вопросом, может ли он прислать в редакцию свою новую вещь, получит очень скорый и доброжелательный ответ Ф. Ф. Раскольникова, мужа Рейснер, с приглашением присылать любые тексты и обещанием моментально их рассмотреть. Едва ли тут есть какая-то связь, да и ничего в «Новом мире» в ту пору у Грина напечатано не было, но, быть может, в душе самого Александра Степановича шевельнулось воспоминание об одной из самых ярких, вакхических женщин русской литературы, любовницы Троцкого и одной из создательниц теории любви как «стакана воды», с которой спорил Ульянов-Ленин.
О кутежах Грина ходили легенды, с их отзвуком помимо «Волшебника из Гель-Гью» можно столкнуться в свидетельствах многих мемуаристов.
«Пили, сознаться, много и шумно. На этих шумных литераторов смотрел я почтительными юношескими глазами, бывал свидетелем подчас не совсем приятных историй и столкновений…» – деликатно рассказывал Соколов-Микитов.[150]
Или вот другое воспоминание, Екатерины Ивановны Студенцовой, повествующее не столько о пьянстве, сколько о неприкаянности и одиночестве Грина: «…я поехала к нему с братом. Это было в 1915 году… Александр Степанович много говорил, много пил мадеры. Мне он почему-то казался одиноким в этой неуютной обстановке. Он много говорил о людях, о жизни.
Потом Александр Степанович рассказывал всевозможные истории и анекдоты – иногда и не совсем приличные. Ему, по-видимому, нужны были слушатели. Я стойко выслушивала все…
Было уже поздно. Мы собрались домой. Александр Степанович захотел поехать к нам. Поехали на извозчике. Дома все захотели спать. Александра Степановича положили в гостиной на диване. Он долго ходил, пил воду. Потом лежал или спал… Утром горничная сказала, что он ушел еще ночью и ничего не сказал…
А. С. никогда не приходил к нам в наш приемный день воскресенье – поэтому никогда нас не заставал дома. Горничная сообщала иногда тихо: „Барышня, опять приходил этот… писатель… пьяный“».[151]
Все это отражалось и в литературе. «Демонизм – принцип упоения жизнью – делается на долгое время главной идеей, проводимой А. С. Грином в жизни и в литературе, – писала Калицкая. – „Синий каскад Теллури“, „Наследство Мак-Пика“, „История Таурена“, „Зурбаганский стрелок“ и ряд эксцентрических рассказов вроде „Нового цирка“ характеризуют „период демонизма“ в творчестве Грина. В них гордое одиночество и холодное презрение к людям, поиски необычайного, чудесного. Наряду с исканиями силы и красоты рассказы на жестокие темы.
В быту демонизм сводился к разгулу.
Об этом времени своей жизни Грин много пишет сам. Он смотрит на себя в этом периоде как на больного».[152]
Несколько иной взгляд на это же время и на самого себя отражен в мемуарах Н. Н. Грин, которые, повторю, во многом создавались как полемика с мемуарами Калицкой, и большую роль в них занимают слова Грина, приводимые Ниной Николаевной, в то время как никаких дневников ни Грин, ни Нина Николаевна при его жизни не вели, и записаны эти воспоминания были почти через двадцать лет после кончины писателя.
Согласно им, то богемское, купринское, как называл его Грин, время он вспоминал с удовольствием.
«– Ты любишь вспоминать это время, – вернее эти часы. Тебе они доставляли радость? – спрашиваю его.
– Радость, конечно, не всегда, но какую-то внешнюю разрядку внутренней напряженности давал мне ресторан, вся его хотя бы и искусственно-праздничная атмосфера. Все будто друзья или вдруг враги. Отношения в пьяном виде прямолинейнее. Мозг, оглушенный вином, не в состоянии плести интригу. Если все пьяны, то все интересны друг другу и все – герои. Или все – как рыцари, или хамы. Ведь ты не представляешь, каков я был в те времена. Меня прозывали „мустангом“, так я был заряжен жаждой жизни, полон огня, образов, сюжетов. Писал с размаху и всего себя не изживал. Я дорвался до жизни, накопив алчность к ней в голодной, бродяжьей, сжатой юности, тюрьме. Жадно хватал и поглощал ее. Не мог насытиться. Тратил и жег себя со всех концов. Я все прощал себе, я еще не находил себя. Глаза горели на все соблазны жизни. А рестораны, вино, легкомысленные женщины, озорство и шутки – было ближайшее к моим жадным рукам. Это время – эпоха в моей жизни, и я к концу своих дней, когда изживу себя, как творец, напишу об этом».[153]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});