Кроме того, они нашли двух мастеров с холодниц и одного клерка, который перед Оттепелью работал здесь, в Холодном Николаевске, в конторе Белков-Жильцева; все трое без колебаний приняли предложение работы. Время у нас как раз было такое, когда безработными были, собственно говоря, все. Достаточно пообещать защиту, крышу над головой и горячую еду; деньги — это уже излишество.
И еще штатовские нашли Сашу Павлина.
Как только я увидал его имя, подчеркнутым в списке, то сразу же попросил привести его к себе.
Он вошел, слегка горбясь, робко щуря глазами за стеклами пенсне (я стоял перед окном, в полном солнце). Он похудел с времен лаборатории Теслы, окончательно потеряв юношескую мягкость. Щетина цвета светлого пепла скрывала поклеванное оспой лицо, что тоже было парню лишь на пользу. А если не считать этого — тот же самый Павлин.
Меня он, естественно, не узнал.
— Саша, доктор крысиный, это я, Бенедикт!
Тот, шаркая ногами, приблизился, снял пенсне, захлопал тазами, надел пенсне.
Я перешел в тень, раскрыл объятия.
— Я!
Только теперь рожа его посветлела.
— Живой!
— Ну да, живой!
И он упал мне на грудь.
Но тут же ему понадобилось проверить, хорошо ли видит — отступил на шаг, вытаращил глаза.
— Живой!
— Живой.
— Живой!
— Живой!
И так далее, мы перебрасывались словами и смехом, накручивая друг друга, что под конец просто перебило дух.
— Уфф, не верю.
— Да я это, я, я.
— А как постучали к нам эти, с винтовками, да начали выпытывать, кто работал в Обсерватории, я и подумал: ну все, конец пришел жизни, пуля в лоб.
— Ты уж извини, я в такой спешке все написал. Но ведь силой, похоже, не брали?
— Когда приходит такая банда с оружием, то человек и не ждет, чтобы ему напрямую угрожали, сам идет, никто не подгоняет. Ты же знаешь, как оно теперь? Правит тот, у кого наган в руке.
— Да, закона нет.
— Нет настоящей власти. — Он еще раз протер pince-nez. — Так выходит, я сейчас работаю — где же? У тебя тут какие-то дела со штатовскими?
— Ну, разве что у тебя намерения иные. Погоди, я все расскажу. Я тут кое-что припрятал.
Зейцов, местный король революционных грабителей, успел к этому времени достать несколько предметов мебели в стиле бидермейер[412], на первый взгляд даже целых: небольшой письменный стол; стулья, ножки которых были подклеены каучуком; канцелярский шкаф, который мы поставили за стеллажом, сцепив их друг с другом у косой стенки, а еще легкий столик. Я пришнуровал его возле окна, справа; теперь кушал с видом на солнечные развалины растаявшей промышленности. Кроме того, Зейцов охапками сносил ко мне документы, оставшиеся от зимназовых компаний; их у меня были полные полки, а еще — шесть ящиков для пересмотра; сырые бумаги кучами лежали на письменном и обеденном столах.
Я смел все на пол.
— А пожалуйста, бутылочка.
— За чудесное воскрешение!
— Ой, чтоб ты знал!
— Нормально пошла!
— Ухх! И, уфф, за успех моего Товарищества!
— Что, за большими деньгами погнался?
Я поднял стакан к кривому потолку.
— Деньги, дорогой мой Саша, нужны затем, чтобы не нужно было деньги зарабатывать.
Мы сели в окне, нацеленном прямо в небо.
— А в Иркутске за буханку хлеба отдают родовые драгоценности, — вздохнул Павлич.
— Не беспокойся, рядом со мной ты еще поправишься.
— Но для чего, собственно, мог бы я пригодиться?
— А для того, в чем лучше всего разбираешься: для вопросов жизни, изо льда воскрешаемой. У меня ты будешь, обрати внимание, директором Отдела Борьбы с Апокалипсисом. — Я подлил, себе и ему. — Ты реализуешь проект Николая Федорова по воскрешению человечества. По крайней мере, начнешь его реализацию. Ну?
Саша крепче схватился за оконную раму.
— Господи милостивый, да что за безумное предприятие ты здесь открываешь?!
Я рассказал ему.
За следующей бутылкой (казацкая кукурузная самогонка, отдающая гарью), когда он упустил в пропасть оба своих сапога и спрятал пенсне, вечно съезжающее с потного носа, Саша растрогался и начал вслух жалеть меня — да что же со мною приключилось, какие страшные несчастья я пережил, перестрадав душой и телом, что выгляжу так, будто меня на колесе ломали и еле-еле вытащили из-под косы самой Смерти, и что мрачность судейская висит надо мной крылом вороновым — что прошло, не вернется: молодость, наивность, невинная спешка — бедненький ты, Венедикт, ой бедненький!
Чтобы перебить его плачи, достаточно было рассказать ему о встрече с отцом.
— Так ты телом сошел на Дороги Мамонтов! — Он даже подскочил на месте. — И как там? А? Чего, в конце, видел? — Саша срыгнул и схватился за живот. — Ну, и какое оно вообще впечатление?
— Не раз мне казалось, будто бы схожу я на Дороги, так. — Я откинулся на спинку стула и переложил ноги. — Только, только вот кажется, что на самом деле спустился всего лишь раз.
— И?
— Никаких «и». Человек на Дорогах Мамонтов жить не может.
Саша скорчил кислую мину.
Я беспомощно замахал руками.
— Как описать окончательную истину; порядок, выше которого не может существовать ничего более совершенного? Скажешь пару слов — и уже нарушишь его, ведь второе слово отличается от первого, и вот, наступила перемена, следовательно — отступление от Истины!
…А в мире лютов — не здесь, на Земле, где даже люты подвергаются частичной Оттепели, где они перемещаются, меняются, объединяются и делятся; но во Льду ниже нуля по Кельвину — там никакое изменение Истины, Правды невозможно. Возможно неизменное существование только чистых идей.
— Это как?
Я выпрямил указательный палец. Саша уставился на него, наморщив пшеничные брови. Молчание удлинялось. Я не шевелился. Потом набрал воздуха.
— Вот это, — сказал я.
— Что?
Я опять молчал. Палец. Неподвижность. Монотонность зеркальной симметрии.
Похоже, Саша понял.
— Лёд, — икнул он. — Л-л-лёд.
Я поднял пустую бутылку к солнцу, сияние расплескалось на толстом стекле. Я приставил эту подзорную трубу к глазу. Можно, можно напиться допьяна и светом.
— Холод, Саша, вползет в тебя словно опиумная горячка. Как рассказывал мне Пьер Шоча — это правда, никогда не забудешь, не перестанешь тосковать. Только я говорю о настоящем холоде, о том прикосновении лютов, которым профессор Крыспин лечил больных, а мартыновцы испытывали общение с Богом. Почему зимовники сознательно выставляют себя на мороз? А? Ведь это же больно, всякому больно. Но вместе с тем, притягивает со страшной силой — из костей, из кишок, из-под сердца — животным инстинктом, желанием, вписанным в саму природу реальности, словно голод или телесное стремление — в сторону Льда. Это первейший человеческий тропизм[413], Саша.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});