— О, Энтони, — безутешно плакала она, — милый, ты даже не знаешь, что ты наделал!
А рано утром он пришел к ней в комнату, опустился на колени рядом с кроватью и заплакал как маленький мальчик, словно это его сердце было разбито.
— Прошлой ночью мне показалось, — говорила она печально, перебирая пальцами его волосы, — что вся та часть меня, которую ты любил, та часть, которая только чего-то и стоила, все, вся гордость и огонь — все куда-то ушло. Я поняла, что та часть, которая осталась, будет всегда тебя любить, но никогда уже не так, как прежде.
И все равно, даже тогда она знала, что придет время и все забудется, знала, что так оно и бывает: жизнь берет не битьем, а катаньем. После этого утра инцидент никогда не упоминался, а глубокая рана от него была залечена руками Энтони и если это был триумф, то принадлежал он какой-то темной, могучей силе, едва ли понятной им самим, ей же достались и опыт, и плоды победы.
Свободолюбие Глории, как все искренние и глубокие качества, поначалу развивалось бессознательно, но когда очарованный этим открытием Энтони обратил на него внимание самой Глории, оно приобрело очертания некоего кодекса. Из высказываний Глории можно было заключить, что вся ее энергия и жизненные силы уходили на страстное утверждение антипринципа «Плюй на все».
— Мне ни до кого и ни до чего нет дела, — говорила она, — кроме себя самой и, следовательно, Энтони. Это — закон жизни и даже если б это было не так, я все равно придерживалась бы такого взгляда. Никто бы пальцем не пошевелил ради меня, если б это не доставляло удовольствия им самим, и я бы сделала для них не больше.
Говорила все это Глория на парадном крыльце дома самой симпатичной в Мариэтте дамы, а как только закончила, издала короткий странный вскрик и рухнула в обмороке прямо на пол веранды.
Дама привела ее в чувство и привезла домой. А рассудительной Глории пришло на ум, что она, возможно, беременна.
Она лежала на кушетке в холле. За окном лениво скользил теплый день, прикасаясь к поздним розам, оплетавшим колонны парадного крыльца.
— Я все время думаю только о том, что люблю тебя, — жаловалась она. — Я ценю свое тело лишь потому, что оно тебе кажется прекрасным. И это мое тело, то есть твое, неужели оно должно стать уродливым и бесформенным? Это просто невыносимо. О, Энтони, я не боюсь боли.
Он изо всех сил утешал ее, но тщетно. Она продолжала.
— И, потом, после этого у меня, может быть, раздадутся бедра, я сделаюсь бледной, пропадет вся моя свежесть и волосы потускнеют.
Засунув руки в карманы, он мерил шагами комнату, потом спросил:
— Ты уверена в этом?
— Я ничего не знаю. Всегда ненавидела ходить к этим гинекологам или как их там. Я думала, что рано или поздно нужно заводить ребенка. Но не сейчас.
— Только, ради Бога, не надо лежать здесь и так расстраиваться из-за этого.
Стенания прекратились. Благостные сумерки, наполнив комнату, успокоили и Глорию.
— Включи свет, — попросила она. — Дни пролетают так незаметно… Когда я была маленькая… мне казалось, что… в июне дни… длиннее.
Вспыхнули лампочки, а за окнами и за дверью словно упал синий занавес из нежнейшего шелка. Ее бледность, ее неподвижность, теперь уже без печали, пробудили в нем сострадание.
— А ты хочешь, чтоб я родила? — спросила она вяло.
— Мне все равно. То есть, я отношусь в этому нейтрально. Если у тебя будет ребенок, я, наверное, буду рад. Если не будет, что ж — тоже ничего плохого.
— Я хочу, чтоб ты все-таки решил, что для тебя лучше.
— Давай лучше ты сама это решишь.
Она посмотрела на нею пренебрежительно, не удостаивая ответом.
— Ты думаешь, что это бесчестье из всех женщин земли случилось только с тобой?
— Да хоть бы и так! — выкрикнула она сердито. — Для них в этом нет ничего недостойного. Это единственное, что оправдывает их существование. Единственная вещь, для которой они годны. А для меня это — унижение.
— Послушай, Глория, что бы ты ни решила, я на твоей стороне, только ради всего святого, не нужно так расслабляться по этому поводу.
— Ой, только не занудствуй! — взмолилась она.
Они молча обменялись не особенно осмысленным, но довольно яростным взглядом. Потом Энтони взял с полки книгу и упал в кресло.
Через полчаса из напряженной тишины, переполнявшей комнату, повисший в воздухе словно фимиам, донесся ее голос.
— Завтра съезжу повидаться с Констанс Мерриам.
— Хорошо. А я отправлюсь в Тэрритаун к деду.
— Понимаешь, — добавила она, — не то чтобы я боюсь — этого, или чего-нибудь еще. Просто стараюсь быть собой.
— Я понимаю, — согласился он.
Деловые люди
Адам Пэтч, в праведном гневе против немцев, питался, в основном, военными сводками. Стены его дома были оклеены истыканными булавками картами, на столах, чтоб быть под рукой, толстым слоем лежали атласы вперемежку с «Хроникой мировой войны в фотографиях», официальными бюллетенями и «Личными впечатлениями» военных корреспондентов и рядовых X, Y и Z. Во время визита Энтони секретарь ею деда, Эдвард Шаттлуорт, в свое время «Опытный водкоцелитель» из «Ирландской слободы» в Хобокене, теперь тоже подкованный праведным негодованием, несколько раз появлялся с дополнительными материалами. Старик с неистощимой яростью набрасывался на каждую бумажку, немедля вырезая те заметки, которые казались ему достаточно ценными, и тут же подшивал их в одну из своих и так уже достаточно объемистых папок.
— Ну, что же ты поделывал? — беззлобно спросил он Энтони. — Ничего? Я так и думал. Все лето хотел выбраться повидать вас.
— Я писал. Разве вы не помните эссе, которое я послал вам — то, которое я продал во «Флорентину» прошлой зимой?
— Эссе? Ты не посылал мне никакого эссе.
— Ну как же, посылал. Мы ведь говорили об этом.
Адам Пэтч слегка покачал головой.
— Не-ет. Мне ты не посылал никакого эссе. Может быть, ты думал, что послал, но до меня оно так и не добралось.
— Как же, ведь вы его читали, дедушка, — настаивал Энтони, теряя терпение, — вы читали и оно вам не понравилось.
И тут старик внезапно вспомнил, но это выразилось только в том, что у него приоткрылся рот, обнажив сероватые десны. Глядя на Энтони зеленым древним взглядом, он колебался между желанием признать свою ошибку и стремлением скрыть ее.
— Значит, ты пишешь, — произнес он быстро. — Хорошо, а почему бы тебе не поехать и не написать об этих немцах? Напиши что-нибудь настоящее, о современности, то что смогут читать люди.
— Не всякий может быть военным корреспондентом, — возразил Энтони. — Потом, нужна газета, которая захочет купить твой материал. А у меня нет денег, чтоб отправиться туда в качестве неаккредитованного журналиста.
— Я дам тебе денег, — неожиданно предложил дед. — Ты поедешь как собственный корреспондент любой газеты, которую выберешь.
Энтони испытал ужас от такой перспективы и одновременно чем-то она его привлекла.
— Я… я не знаю.
Для этого нужно было оставить Глорию, вся жизнь которой стремилась к нему и этим во многом определяла его собственную. Да еще эта беременность. Нет, просто нереально… и все же… он представил себя в хаки, опирающимся, как делали все военные корреспонденты, на массивную трость, с портфелем под мышкой — старающимся выглядеть как англичанин.
— Я хотел бы обдумать это, — признался он. — Конечно, вы так добры. Я подумаю над этим и дам вам знать.
Обдумывание поглощало все его мысли до самого Нью-Йорка. Он испытывал одно из тех внезапных прозрений, которые рано или поздно случаются со всеми мужчинами, находящимися под влиянием властной и любимой женщины, прозрение, которое вдруг показывает им мир более сильных мужчин, более сурово воспитанных, готовых вступить в схватку не только с призраками собственного воображения, но даже с самой войной. В этом мире руки Глории могли существовать только как жаркие объятья случайной возлюбленной, которые бесстрастно ищут и быстро забывают…
Эти неожиданные видения продолжали толпиться вокруг него, когда он садился на свой поезд в Мариэтту на Центральном вокзале. Вагон был переполнен, он занял последнее свободное место и прошло несколько минут, прежде чем он бросил случайный взгляд на человека рядом с собой. А когда сделал это, то увидел тяжелые очертания челюсти и носа, круглый подбородок и маленькие, утопленные в мешки глаза и тут же узнал Джозефа Бликмана.
Одновременно оба полупривстали, полусмутились и обменялись тем, что можно назвать полурукопожатием. Потом, как бы завершая начатое, оба полурассмеялись.
— Да, — заметил Энтони без воодушевления, — давненько мы не виделись. — И тут же, пожалев о сказанном, чтоб сказать хоть что-то еще, начал: — А я и не знал, что вы живете по этому направлению. — Но Бликман, предупреждая дальнейшее, вежливо осведомился: