Энтони с большим трудом сохранял скудное подобие достоинства.
— Во-первых, это, мягко говоря, преувеличение. Ты прекрасно знаешь, что я продал эссе во «Флорентину» — и оно привлекло достаточное внимание, учитывая тираж «Флорентины». Больше того, Глория, ты ведь знаешь, что я сидел до пяти утра, заканчивая его.
Словно поддразнивая, она хранила молчание. Если ее победа и не была полной, то в чем-то она все же одержала верх.
— По крайней мере, — закончил он вяло. — Я вполне готов быть военным корреспондентом.
Того же мнения была и Глория. Они оба этого хотели — очень, и уверяли в этом друг друга. Вечер закончился на невыразимо сентиментальной ноте; говорилось о величии досуга, о плохом здоровье Адама Пэтча, о любви любой ценой.
— Энтони! — донесся сверху голос Глории, примерно через неделю после их разговора, — к нам кто-то приехал.
Энтони, который полулежал в гамаке на крапчатом от солнца южном крыльце, побрел вокруг дома к переднему входу. Машина иностранной марки, большая и внушительная, словно огромный, насосавшийся крови клоп, припала к земле у начала дорожки через газон. Мужчина в мягком чесучовом костюме и такой же кепке приветствовал его.
— Добрый день, Пэтч. Решил вот заехать к вам.
Это был Бликман; как всегда ставший чуть лучше, с более изысканным выговором, более убедительный в своей раскованности.
— Ужасно рад, что вы заехали. — Энтони возвысил голос, обращаясь к оплетенному лозой окну. — Глория! У нас гость!
— Я в ванне, — вежливо откликнулась Глория. Мужчины с улыбкой признали неуязвимость ее алиби.
— Сейчас спустится. Идемте сюда, на боковое крыльцо. Хотите выпить? А Глория всегда в ванне — по крайней мере, раза три на день.
— Жаль, что она живет не в Саунде.
— Нам это не по карману.
Такие слова, исходящие от внука Адама Пэтча, Бликман принял за форму вежливости. После пятнадцати минут, заполненных надлежащими изъявлениями остроумия, появилась Глория, свежая, в чем-то хрустяше-желтом, животворя все вокруг себя.
— Хочу стать киносенсацией, — заявила она. — Я слышала, что Мэри Пикфорд зарабатывает миллион долларов в год.
— А вы знаете, вы могли бы, — сказал Бликман. — Думаю, вы хорошо смотрелись бы на экране.
— Ты разрешишь мне, Энтони? Если я буду играть только невинные роли?
По мере того как беседа продолжалась в столь же высокопарном ключе, Энтони становилось все более странно, что когда-то для них с Бликманом эта девушка была самым волнующим, самым будоражащим чувства явлением в жизни а теперь они сидели здесь втроем как хорошо смазанные механизмы, не испытывая не то что страха, а даже неприязни или хотя бы малейшего подъема настроения; покрытые толстым слоем эмали крохотные фигурки, спрятавшиеся за своими наслаждениями от мира, в котором война и смерть, дурацкие амбиции и напыщенная дикость покрыли мраком ужаса целый континент.
Через минуту он позовет Тана и они будут вливать в себя веселящую и нежную отраву, которая, пусть ненадолго, но вернет их в мир полного радостным волнением детства, когда каждое лицо в толпе несло на себе отпечаток великолепных и значительных событий, происходивших где-то во имя некой величественной, превосходящей всякое воображение цели… Жизнь была не больше, чем этот летний полдень; легкий ветерок, трогающий кружевной воротник платья Глории, медленно густеющая на солнцепеке сонливость веранды… Казалось, все они застыли в невыносимой неподвижности, лишенные малейшего душевного движения. Даже красоте Глории не хватало необузданных эмоций, остроты, фатальности…
— В любой день на следующей неделе, — говорил Бликман Глории. — Вот, возьмите карточку. Они просто попробуют вас на небольшом кусочке сотни в три футов и. уже исходя из этого, смогут сказать со всей определенностью.
— Как насчет среды?
— Прекрасно. Только позвоните мне и я сам вас представлю.
Он поднялся, сдержанно пожал руки — и вот его машина была только удаляющимся клубом пыли на дороге. Энтони в изумлении повернулся к жене.
— Глория, что происходит?
— Ты ведь не будешь возражать, если я попробую, Энтони? Всего одна проба? И потом, в среду мне все равно нужно в город.
— Но это же глупо! Ведь не хочешь же ты на самом деле сниматься в кино — болтаться целый день в студии с толпой этих статистов.
— Мэри Пикфорд болтается — и ничего!
— Ну, положим, не каждый может стать Мэри Пикфорд.
— Хорошо, но я не понимаю почему ты против того, чтоб я попробовалась.
— Мне это не нравится. Вообще, не люблю актеров.
— Ты меня утомил! Может, ты думаешь, что мне нравится впадать в спячку на этом крыльце?
— Ты не имела бы ничего против, если бы любила меня.
— Вот именно, что я люблю тебя, — нетерпеливо сказала она и продолжила, придумывая на ходу. — Я это и делаю потому, что мне надоело смотреть, как ты тут пропадаешь от безделья, все время твердя, что надо работать. Может быть, если б я попробовала заняться этим хоть на какое-то время, это и тебя подвигнуло бы на что-нибудь.
— Это лишь твоя вечная жажда развлечений и ничего больше.
— Может быть! Но это вполне естественная жажда, тебе не кажется?
— Хорошо, я скажу тебе только одно. Если ты будешь сниматься в кино, я отправляюсь в Европу.
— Прекрасно, можешь отправляться! Я тебя не держу!
И чтоб показать, что на самом деле не держит, беззвучно и печально расплакалась. Вместе они выстроили целые армии сентиментов — слов, уверений, саморазоблачений, поцелуев. И пришли к своему всегдашнему достижению — не достигли ничего. Наконец, в гаргантюанском всплеске эмоций каждый из них сел и написал письмо. Письмо Энтони предназначалось деду, Глория писала Джозефу Бликману. Триумф летаргии был полным.
Однажды, в начале июля, вернувшись во второй половине дня из Нью-Йорка, Энтони позвал Глорию. Не получив ответа, он подумал, что она спит и поэтому отправился в буфетную за одним их тех маленьких сэндвичей, которые всегда готовились про запас. Там он обнаружил Тана, сидевшего за кухонным столом перед живописной кучей разномастного хлама — сигарных коробок, ножей, карандашей, крышек от консервных банок и нескольких клочков бумаги, покрытых замысловатыми рисунками и диаграммами.
— Какого черта ты тут делаешь? — спросил Энтони с подозрением.
Тана вежливо осклабился.
— Я покажу вам, — воскликнул он воодушевленно. — И расскажу.
— Строишь собачью конуру?
— Нет, са, — Тана опять оскалился. — Дераю писча машина.
— Пишущую машинку?
— Да, са. Я думаю, все время думаю, режу кровать и думаю про писча машина.
— И, значит, ты додумался, что можешь сделать такую же?
— Подождите. Я скажу.
Энтони, жуя сэндвич, облокотился для удобства на раковину. Тана несколько раз открыл и закрыл рот, словно проверяя его на работоспособность. Потом внезапно начал:
— Я думар… писча машина… иметь эта, многа, многа, многа, многа штук. Так многа, многа, многа, многа.
— Много клавиш. Я понимаю.
— Не-е. Да — кравша! Многа, многа, многа, многа буква. Как эта… а, б, ц.
— Да, ты прав.
— Подождите. Я скажу. — Он скривил лицо в громадном усилии выразить себя. — Я думар… много сров — один конец. Вот как и-н-г.
— Точно. Целая куча таких слов.
— Поэтому я дераю… писча машина… чтоб быстро. Не так много буква.
— Отличная идея, Тана. Экономишь время. Заработаешь целое состояние. Нажимаешь одну клавишу и сразу печатаешь целое окончание. Надеюсь, ты сделаешь свою машину.
Тана пренебрежительно рассмеялся.
— Подождите. Я скажу.
— Где миссис Пэтч?
— Ее нет. Подождите, я скажу. — Он опять скривил лицо, прежде чем запустить его в работу. — Моя писча машина…
— Где она?
— Вот, я дераю, — он указал на груду хлама на столе.
— Я имею в виду миссис Пэтч.
— Ее нет, — успокоил его Тана. — Она говорит вернется пять часов.
— Пошла в деревню?
— Нет. Ушра еще на завтрак. Уедет мистер Брикман.
Энтони вздрогнул.
— Уехала к мистеру Бликману?
— Вернется пять часов.
Не говоря ни слова, Энтони выскочил из кухни, хотя вслед ему неслось безутешное «я скажу». Так вот, значит, каким образом решила она развлечься! Черт побери! Кулаки его сжались сами собой; всего мгновение понадобилось ему, чтоб возвести себя в невообразимую степень негодования. Он подошел к двери и выглянул наружу; в пределах видимости не было ни единой машины, а его часы показывали уже без четырех пять. Пытаясь унять ярость, он добежал до конца дорожки — на целую милю вокруг, до самого поворота шоссе не было видно ни единой машины — кроме — нет, это всего лишь фермерский грузовик. Постояв, он попытался обрести достоинство, не имея к тому достойных средств и с этой целью со всех ног бросился под прикрытие дома.