Прошел годок, смотрю, а военный смельчак, что барыне, как она еще барышней, турусы на колесах рассказывал, начал в дом учащать, и завела барыня балы да вечера, да катанья. И повесил Иван Лукич носик, вот, как голубь, ей-Богу! Такой добрый был: не по сердцу, а угождает барыне – не поднимай лишь содома! Ему же хотелось все деток иметь. Ну, и дал Бог детище, еще дочку. Да не порадовался Иван Лукич: барыня, бывало, и поцеловать не даст ему дитя свое, а сама так и нежит, так и ластит. А какая крикливая уродилась, Бог с ней, вся в мать! Припомнила я первую дочку: как небо от земли! Что это такое, подумаешь! Кажись, одной утробы дети, а не равна любовь к ним. Крестины, не крестины – обед да бал, и прозвала она вторую дочку свою каким-то не русским именем, чорт знает, Розиной! Другой сказал бы барыне, что, дескать, матушка, сударыня, ей-ей, что бы за имя такое бранное: разиня? За что детище свое прежде времени не добром величать? Ведь это, матушка, французы смеются над нами! Да она не такова была: своих речей к ее речам не прикладывай.
Не прошло пяти годочков, Лизавета Васильевна выжила Ивана Лукича совсем из дому. Горемычный уехал в свои поместья, да и поминай как звали. Тут-то пава широко хвост развернула, петухом пошла; в дому содом, да добро бы только от нее, а то и от дочки-то, бывало, места нет. Уж, правду сказать, по зверю шерсть, а по человеку честь – такая разиня, да и красотой-то, Бог весть в кого, неудачная!
Вот однажды поехали мы в село, то самое, где барыня родила первую дочку: приехали да на другой день в церковь. В церкви-то, вижу, барыня посматривает на девочку в беленьком платьице, стоит у самого крылоса, – такая хорошенькая! Барыня смотрела, смотрела прямо, да и стала вдруг искоса поглядывать на нее. Как все пошли из церкви, она и призови священника: «Чья, дескать, это девочка?» – «Это, сударыня, – заговорил священник, – сиротка, найденыш, взросла у старосты, да я взял ее на воспитанье – такая добрая, благоразумная, не крестьянская должна быть». Как нахмурится барыня да закусит губы: «Я, – говорит, – возьму ее к себе». Отец Иаким спроста и поверь. «Слава Богу! – думает, – материнское сердце отозвалось». Как всмотрелась я – вылитый Иван Лукич! Ах! ты, Господи! Как лик Отца небесного на человеке, так лик отца родного на детище! Собрались в Москву, и взяла барыня Верочку с собой – привезла, да в девичью и приписала ее в крепостные – ей-Богу! А у меня так сердце и облилось кровью! Ну, уж вот наплакалась я вдоволь по сироточке: как засадит она ее за всякие работы, как начала казнить ее, что час, что день, как заставит прислуживать неключимой Розине Ивановне, а на вечер посадит у себя в ногах, на полу, вязать чулки! Боже ты мой великий, и знаешь все, да молчишь! Да и кому ж промолвить, что это, дескать, барышня, да еще и дочь барская, сестра Розине Ивановне… То-то и горе наше, что есть правда, да под спудом. А Верушка такая угодливая, послушная… Счастье же, что полюбила ее Розина Ивановна; бывало, барышню учат всему мадамы да французские учителя, и Верушка перенимает. Да не надолго были к ней любовь и милость. Как подросла Розина Ивановна, да минуло 15 лет, ан и стала ей чужая красота глаза колоть. Однажды, на беду, вздумай она да и наряди Верушку в свое поношенное платье, да еще возьми с собой в Шереметьевскую. Народ-то, знаете ли, начал дивиться: кто-де это такая благородная барышня? Да все и уставь на нее глаза, а Розина Ивановна и заметь, да так и загорелась с досады. Признательно сказать, и сама я подивилась красоте Верушки, как ее принарядили: белая, румяная, как писанная на портрете, стан в рюмочку, волоса – волос к волосу, как шелковые, очи ангельские, и речь-то что за приятная, ласковая! Ей-Богу! ты дивись, а породистая кровь видна, хоть в дерьмо наряди. Как приехала барышня домой, да и нажаловалась барыне на Верушку. «Ах! ты мерзкая, – говорит, – ты бояриться? В кухню ее, в прачешную!» Голубушка ты моя! уж какими же и путями спас тебя Бог от ехидов! Смотрим: приехал знакомиться молодой богатый помещик.
Барышне и приглянулся он, так и увивается около него, и барыне, верно, пришелся по нраву зять. А Захар мне и мигнул: вот, дескать, тот молодой барин, что допрашивал в церкви про Верушку: кто такая барышня да где живет? А я чуть-чуть не лопнул да говорю: не могу знать.
Я и смекнула делом: голубчик ты мой, думаю, не туда ты силочки ставишь!.. Говорил, говорил он с барышней, да и бряк: «Вы, – говорит, – такие набожные, Розина Ивановна, я это заметил». – «Да когда же это?» – спросила она его. «Да вот четвертого дня, в Шереметьевской, как вы были с подругой вашей, не имею чести знать ее фамилии…» Как вспыхнет Розина Ивановна, да и говорит: «Не была я ни с какой подругой, со мной была моя девка Верка!» Молодой барин и покрасней – помолчал, помолчал и вон; обещал было обедать приехать, да и не приехал. А барыня-то знает, что ластовица.[73] Пришла беда Верушке! Барышня в слезы, что девку ставят ей в подруги, а барыня и начала ее уговаривать: я, дескать, сошлю ее в деревню. Дня через два приходит Артамоновна, рухлядью что торгует по домам, да и говорит барыне: а что, сударыня, продадите ли свою девушку Верку? Хорошие бы деньги за нее взяли. Верно, поняла барыня, в чем дело. «Нет, – говорит, – непродажная». И что ж вы думаете? Взяла да и отправила Верушку в деревню, да и дала приказ старосте выдать ее замуж за бобыля Сафрона – дурак дурачина, в дворниках у нас был. Я как спознала об этом, так и грянулась в слезы: ах! ты моя сирота невольная, беззащитная! Родная мать, изверг, тебя иссушит, как былиночку; добро бы змея злая мачеха! Плачу навзрыд. Проходит с неделю, молодой барин и ног не показывает. А барыня прослышала от своей твари наушницы, что Артамоновна приходила в девичью да все выведывала: куда девалась Верушка? Догадалась, верно, что увезут ее из деревни; послала приказ священнику отвести Верушку в соседский монастырь да сдать с рук на руки игуменье, да и написала к ней, чтобы приняла ее девку Веру в услуженье и приписала бы ее в белицы, на искус. Уж этому, признаюсь, я и порадовалась, думаю: Божья невеста! А барышня по молодом барине с ума сходит, слегла в постель. Ад настал, исказнила, изморила людей! Бывало, дочка не спит, и никто не смей спать, избави Боже! Да и у самой барыни ни макового зерна в глазу. Ну, насмотрелась я, как Бог наказывает за грехи слепою любовью! Надо же сказать, что такая любовь хуже ненависти: что дочь ни вздумай, мать душу выложит – рабыня детская, да и только!
Прошел месяц. Приехала к барыне знакомая одна, Степанида Прохоровна, да и завела разговор про именья: брат ищет купить получше деревню, не продашь ли, Лизавета Васильевна? Что тебе толку в дальней, а брату степная и нужна, не пожалеет денег; продай да продай село Чуриково, что хочешь возьми. Барыня и польстилась да еще обрадовалась, что нашла глупых людей, что не торгуяся покупают. Вот заключила контракт, сдала опись душам – деньги-то, верно, нужны были. Праздник не праздник, платье не платье, на жемчужных нитках хоть повеситься, да, верно, не было счастья: что-то женихи не шли на приманку, да, если правду сказать, и счастье-то на казнь злому человеку!
Вдруг однажды приносит почтальон письмо. Как развернула барыня, так и ахнула! Пишет к ней игуменья, что новый помещик села требует по описи девку Веру. Я себе думаю: Господи! как счастье-то ищет Верушку… А барыня как вспыхнет: «Я ему дам Верку!» – да и написала к игуменье, чтобы не выдавала ее, а скорее бы постригла да избавила от соблазнителя, который хотел ее увезти из дому да обманом, для удовлетворения нечистых замыслов, купил через другие руки село Чуриково… Уж расписала так, как нельзя лучше!.. Я поплакала, поплакала да и думаю себе: ну, будь она Христова невеста!
А в ту же пору за барышню Розину Ивановну присватался жених, а я и в ноги барыне: обещала еще матушка ваша пустить меня на волю за верную службу, и вы, сударыня, обещали; уже теперь, в добрый час, дайте за вас Бога молить. Да и Розине-то Ивановне в ноги. Вот и дали мне отпускную на волю. Я рада-радехонька: отслужила молебен Иверской божией матери, переехала на квартеру да и ноги не кладу в дом Лизаветы Васильевны. Бог с ней! неравно еще проведает, что я сказала на исповеди отцу Иакиму, что Верушка родная ей дочь.»
– Послушай, няня, – спросил я по окончании рассказа, – не Мемноном ли Васильевичем зовут молодого барина, что полюбил Верочку?
– Уж того не знаю, не припомню, как зовут, из памяти вышло… У нас все звали его: молодой помещик, да молодой помещик.
– Не ошибаешься ли ты: не Шарковым ли называют село Чуриково?
– Да, Чуриково же я и говорю.
– Не Шарково ли? Шарково?
– Так, так, Чуриково!
– Глухая! – вскричал я с досадой.
Таким-то образом от одного слова иногда зависит развязка тайны.
Да что ж сделаешь с глупостью, слепотой и глухотой!
Костештские скалы
В тысяча восемьсот таком-то году один юный «офицер-ди-императ»[74] сидел в белой, раскрашенной вавилонами снаружи и внутри «касе» селения Каменки; сидел в сонливом, а может быть, и грустном положении, склонив голову на перекрещенные руки на столе.