– Как?
– Да так. Позвольте, я пойду с народом снесу ее.
Вот и принялись ломать плотину. Ничто не берет, ни лом, ни топор. Как быть? Поскакал Тартаул-царевич к Чугуру. Нет его на пне; искать, искать – а он поселился в пещере, вот что со стороны дороги, и сидит там молча.
– Благодетель ты мой! – говорит Тартаул-царевич: – помоги! Вот так и так: плотина твоя затопила царство хохлатское, пересушила все земли болгарские… Помоги, сделай спуск!
– Нелегко, тут от руки ничего не сделаешь; надо прогрызть зубами.
– Помилуй, какой зуб возьмет?
– Надо попросить зубатого.
– Попроси кого знаешь!
– Что дашь? Да постой, не нужно. Обещай сослужить мне службу: холодно мне стало на белом свете; перенеси ты мои косточки туда, где сто могил моих предков, и приодень землицей.
– Изволь, дедушка Чугур, целой горой завалю твои косточки.
– Ну, добре, ступай: будет по-твоему.
Как настала ночь, дедушка мой стоял здесь на карауле; служил он в чередном казачьем полку на границе. Стоит себе, как я, пика в сошках, а голая сабля на руке – вдруг видит, кто-то идет. – Кто тут? Убью! – Здешний, – откликается: – „мошуль[81] зубатый“. Как взглянул на него дедушка мой, так и остолбенел: черные зубы из пасти, точно тын железный. Как начал он, ни слова не говоря, грызть каменную плотину, так и хрустят камни; погрызет-погрызет, да оселком зубы поточит. К утру прогрыз вот, как видите, целые ворота, да не остерегся: вода как хлынет вдруг, сбила его с ног и понесла; только его и было.
Вот царь с ханом видят, что дело пришло на лад; помирились и принялись снова пировать.
Как оженился царевич, сдержал слово Чугуру, перенес его, посадил посреди Ста-Могил, прикрыл землицей. Вот самый большой курган – это его, сто первый.
– Видишь, хан болгарский, – сказал царь хохлатский: – чего нет, того и не проси.
Царь и хан наделили молодых свежими землями, собрали всех молодцов и всех красных девиц и отдали им в приданое. Вот и пошли пиры и „младованье“. Я там был, мед пил, по усам текло, а в рот не попало!»
– Спасибо, казак! вот тебе на придачу.
– Покорнейше благодарю, ваше благородие! Если угодно, мы и еще кой-что порасскажем, например про Надежду-царевну «магнитные глазки».
– В другой, брат, раз!
– Я говорил, что это плотина…
– Ты прав, ты прав, Лезвик. Теперь мы знаем, что и Сто-Могил не обвал.
– Смейтесь!
– Пора обедать, господа, – сказал Рацкий, и все отправились к нему на квартиру. Стол уже был готов. После обеда привели верховых лошадей, все вооружились хлыстиками, засели на коней и – на луг. Начались «бары», или игра в войну.[82] Потом, во время чая, по обычаю, началось очередное чтение: повестей, стихов, статьи ученой, военной. Каждое произведение поступало в рукописный сборник, которого части, по прошествии известного времени, разыгрывались по жребию – кому достанется в память товарищества и молодости лет, проведенных не без пользы.
День прошел. Пора по домам.
– Господа, в следующее воскресенье ко мне. Кстати, я и именинник, – сказал Светов, прощаясь с товарищами.
– Что, и назад на колеснице воловьей?
– Нет, покорно благодарю? Еду на легких.
Четверка лихих коней, управляемых Афанасьевым, стояла ужо у подъезда. Светов вскочил в каруцу и при свете ночного светила помчался в Каменку, где бедная Ленкуца таяла от ревнивой любви.
В продолжение всей недели она не показывалась на глаза «юному». Чем свет уедет в поле, воротится поздно или уйдет в касу своей тетки и ткет ей ковры.
Воскресенье приближалось. Светов распорядился к приему гостей. Подле дома не было саду: лес близок, нипочем; в один день весь двор обратился в сад, усыпанный свежей, душистой травой и цветами. За десять рублей «чиновник-ди-исправничия»[83] привез десять возов разных плодов: воз арбузов, воз дынь, яблок, груш, персиков, абрикосов, слив, волошских орехов, вишень, винограду, а усердная команда развесила все на деревья. Для гостей на кухне шпарят и потрошат баранов, уток, гусей и цыплят; на погребе заготовлено янтарное «Одубешти», полынковое и мускатное; для джока выписаны цыгане музыканты; для громады взято в корчме несколько ведер ракю.[84] Чучела на вехе одета в новую красную рубашку.
Настало воскресенье. «Юный» проснулся грустен, сходил в церковь. Его поздравили с именинами денщик, вся команда, вся громада. Парентий принес огромную просфору, а Ленкуца не идет поздравить его.
К полудню товарищи съехались, расположились на коврах, постланных на мягкой траве посреди армидина сада,[85] курят трубки, беседуют в ожидании завтрака. Светов прилег на голой траве. Вдруг прошла Ленкуца в хату, взглянув мельком на Светова.
– Ба! формошика,[86] формошика! – крикнули все в один голос, увидев ее. – Не твоя ли хозяйка, Светов?
– Да, – отвечал он.
– Что ж ты покраснел?
– И не думал.
– Браво, браво, браво! – закричали все. – Понимаем! Как умильно, нежно она взглянула на тебя!
– Мечта! Это, господа, суровая красавица, не слишком нежничает с нашим братом…
– Фата формоза![87] – вскричали все снова, увидев Ленкуцу, которая вынесла из хаты прекрасный махровый ковер. Не обращая ни на кого внимания, она подошла к Светову и разостлала свое приданое. Но Светов не хотел обратить внимания на ее услугу. Ему стыдно было товарищей.
– Добрая хозяйка! Как она заботится о своем постояльце! А подарила ли ты ему что-нибудь в день именин?
– Нет еще! – сказала она. – Он, верно, сердит за это на меня.
И вдруг Ленкуца бросилась к Светову, обняла его, пламенно поцеловала. Он вспыхнул, она скрылась.
– Браво, браво! – повторили все, захлопав в ладоши.
Поздравления посыпались на бедного Светова.
Он надулся.
Этот случай помешал общему веселому расположению. Все как будто подозревали, что Светову веселее дома без гостей. И Светов что-то был невесел: он как. будто сторожил, не придет ли Ленкуца, чтоб и ее поцеловать так же пламенно, но без свидетелей!
После обеда оживилось. Вдруг колокольчик.
– Кто это?
Афанасьев прибежал запыхавшись.
– Полковник едет, ваше благородие!
– Вот тебе раз!
Вскоре коляска остановилась подле хаты.
– С генералом, ваше благородие!
– Действительно, полковник, убей меня бог, прекрасное местоположение! – Здравствуйте, господа! Каким это образом вы все здесь?
– У именинника, ваше превосходительство.
– И прекрасно!
– Вот и все планшеты[88] здесь, ваше превосходительство, – сказал полковник.
– И прекрасно! Так я осмотрю работы и прямо отсюда в Хотин. Прикажите мне переменить лошадей. Г. Светов, вы сдадите свою съемку и поедете cо мной.
Светов побледнел. Так поразили его эти слова.
– Мы выберем вместе места для смотров; вы снимете их и потом явитесь ко мне.
– Укладывайся! – сказал Светов денщику почти со слезами на глазах.
– Что, брат, горе! – говорили товарищи шепотом, подходя к нему по очереди.
– Что такое? – отвечал им Светов.
Вскоре свежие лошади были запряжены в коляску. Светов простился с товарищами, посмотрел кругом, нет ли где Ленкуцы? – Нет!
Только и видел он ее.
Приезжий из уезда, или Суматоха в столице
[текст отсутствует]
Урсул
[текст отсутствует]
Карьера
[текст отсутствует]
Не дом, а игрушечка!
Мы, люди, вообще многого не знаем, многого не видим, что около нас делается, не ведаем всего, что на свете есть и чего нет. Такова, верно, природа людей; в этом-то, может быть, и заключается сущность вела: видеть и в то же время не видеть, знать и в то же время не знать. Например, все знают, что Москва сгорела во время нашествия французов; а кто знает, что сгорело в ней кроме домов и кроме имущества жителей? Москва отстроилась напоказ, на славу, стала великолепнее и в то же время грустнее, скучнее, – точно как будто внутренний свет, эта беззаботная веселость духа вылилась наружу и оставила сердце в потемках. – Что ему там делать? – Сидит себе ни гугу. Отчего это? – Оттого, что кроме зданий и имущества погорели в Москве старинные домовые.
Как это ни странно кажется теперь, но в старину было правдой. Старинный дедушка-домовой был не призрак, не привидение, не гороховое пугало, а вот что: как говорится, во время оно каждый родоначальник, укореняясь на новоселье, с каждым новым поколением принимал почетные звания отца, деда, прадеда, прапрадеда, все жил да жил и рос в землю; год от году все меньше и меньше и наконец хоть снова в колыбельку. Дадут ему с ложечки молочка, он и заснет спокойно; а вся семья ходит на цыпочках, чтоб не потревожить дедушкина дедушку. Достигнув до возраста семимесячного ребеночка, дедушка, проснувшись в последний раз, среди белого дня говорил: «Детушки, и на печке стало мне холодно, оденьте-ка меня в белый балахончик, окутайте да уложите в печурочку. Я сосну, а вы себе живите да поживайте, не заботьтесь обо мне, а поминать поминайте: пищи мне не нужно, только в сорочины блинков напеките да крещенской водицы поставьте. Белого дня мне уже не вынести, а придет иное время – проснусь в ночку, посмотрю, сладок ли сон ваш. Мирно все будет, и я буду мирен; а как постучу, так смотрите, оглядывайтесь, помните, что дедушка стучит недаром. Ну, вот вам последнее слово: держите совет и любовь».