Он прошёл мимо отдыхавших в балке батальонов, оглядывая утомлённые лица людей, прислушиваясь к отрывкам разговоров отдыхавших на земле красноармейцев. Прошёл он мимо автоматчиков и пытливо оглядел их молодые похудевшие, ставшие совсем мальчишескими лица. Многие из них никогда не были в бою.
«Как они, выдержат ли, устоят ли — эти ребята в побелевших от злого солнца гимнастёрках?»
Через несколько часов полк вступил в бой, и этот бой длился больше десяти дней…
Во время краткого отдыха полк вновь стоял в степной балке. Тёплый вечерний воздух был полон рокота своих и вражеских самолётов, высоко в синем небе раздавались пулемётные очереди, стреляли пушки, выли моторы. На земле в это время тоже шёл бой. Белые и чёрные облака разрывов стлались над плоской степью, коротко и чётко печатали скорострельные полуавтоматические пушки, глухо раздавались разрывы тяжёлых немецких снарядов. Иногда протяжно рокотали залпы гвардейских миномётных дивизионов, и в гуле разрывов тонули звуки битвы, шедшей на земле и в небе. А иногда бой утихал, и становилось тихо, — так тихо, что слышно было, как шуршит степная сухая трава и стрекочут кузнечики. В глубокой балке бойцы себя чувствовали спокойно и мирно, точно отдыхали у себя дома, а не в нескольких километрах от противника. Автоматчики лежали на земле, поглаживая свои автоматы. Кряхтя от удовольствия, вытягивались во весь рост. Некоторые из них разулись, некоторые сняли гимнастёрки, и снова на ветвях тощих диких груш и вишен лениво колыхались портянки и жёлтые, мытые в холодной воде рубахи — после нехитрой красноармейской стирки. Я гляжу в молодые худые лица автоматчиков, вышедших из длившегося много дней и ночей боя. Для многих из них этот бой был первым. На их лицах странное смешение весёлого мальчишества и опыта заглянувших в тёмные зрачки смерти людей.
Дробот говорит спокойно и задумчиво. Хорошо, когда молодой командир после боя недоволен собой, спокойно и объективно отмечает ошибки, помешавшие с полной силой развернуться автоматчикам, с настоящей тревогой разбирает случившиеся промахи; хорошо, когда молодой командир ни одного слова не говорит о себе, о своих личных боевых ощущениях и храбрых поступках, хорошо, когда он с восхищением и товарищеской гордостью рассказывает о бойцах. Рота выдержала испытание. На всю роту лишь одни человек оказался недостойным товарищества автоматчиков: младший сержант Роганов в момент наступления очутился на командном пункте полка. Прибежавший на КП Березюк удивлённо спросил:
— Почему вы здесь, младший сержант, а не со своим отделением?
Роганов ответил, что пришёл на КП за ужином для бойцов.
— Неужели нельзя было бойца послать? — медленно сказал Березюк, кривя стянутый шрамом рот. — Сию же минуту отправляйтесь на передний край.
— Есть, — ответил Роганов, но не исполнил приказа лейтенанта.
Всю ночь Березюк был в бою с автоматчиками и не видел Роганова, а утром ему сказали, что Роганов околачивается по полковым тылам. Березюк рассказал бойцам в короткую передышку боя о дезертирстве младшего сержанта.
— Эх, встретился б он мне, застрелил бы, как собаку, — сказал молодой боец.
И товарищество автоматчиков подтвердило в один голос: пусть не живёт на свете, расстрелять его. И никто в мире не имел большего права произнести эти жестокие слова, чем они. Они получили это право смертного приговора дезертиру, потому что сами не жалели своей жизни, потому что щедро проливали свою молодую кровь, потому что прочней металла сделалась их дружба и товарищество в степных боях под Сталинградом.
Вот как рассказывал Лазарев о первом бое:
— Пустили нас впереди стрелков: автоматчики ведь. Приказали к самым дзотам его добираться. Пятеро нас было: я, Романов, что ножи ребятам подарил, Петренко, Бельченко и друг мой главный — Желдубаев. Уже к вечеру было, солнышко садится, а огонь такой, что страшно сказать, — мина к мине ложится, дым, пыль стоит, вся земля вокруг нас минами разрыта. Они, мины, землю глубоко не роют, а вроде разгребают, как курица лапами. Засвистит — ляжем, разорвётся — опять вперёд идём. Несколько раз он нас накрыть хотел, — ну прямо, кажется, вот уже последнее дыхание пришло, в пяти шагах рвутся, в ушах так и звенит. Тут бы пожилой человек пропал обязательно, а у нас, молодых, ноги крепкие; как кинемся в сторону — один туда, другой сюда, он за нами минами не угонится, потеряет цель, а мы соберёмся, опять вперёд идём. Такое нас упорство взяло: ну, что хочешь делай, лезем вперёд и только. Уж совсем близко стали подходить, метров двести оставалось, вдруг пять танков из-за холма вышли и прямо на нас. Романов рядом со мной был. Посмотрел он на них — в первый раз он немецкие танки видал — и сказал: «Ну, смерть нам сейчас будет». Легли мы, смотрим на них. Обратно повернуть? Нет, такой мысли у ребят не было, а танки постояли, через наши головы огонь повели, постреляли и опять за холм вернулись. Переглянулись мы: что же, ребята, давай вперёд пробираться. Такое уж наше дело, ничего не попишешь. И снова пошли, только, правду скажу, настроение у нас стало очень серьёзное, особенно после танков этих, и не верилось, что живыми из этого боя выйдем. Но тут мы совсем к немцу подошли, видать их прямо, совсем рядом. Человек двадцать пять автоматчиков мы насчитали, офицер с ними был, — шинель распахнута, и сумку видно на ремне под шинелью. Ходит, он взад и вперёд, всё поглядывает в нашу сторону. Их двадцать пять, а нас пятеро, у них автоматы, и мы с автоматами. Полежали мы, подумали каждый про себя и открыли с ними бой. И только очереди мы первые дали, Желдубаев толкает меня и говорит: «Я сшиб его». И я как-то удивился, говорю: «Да ну?» А он на меня посмотрел, зубами смеётся: «Правда». И как-то он сказал это «правда», что сразу у нас настроение поднялось, и мы смеяться стали, и такое настроение стало, ну, я прямо не скажу, объяснить нельзя. Только минуты даже не прошло — немецкий снайпер Желдубаева сшиб, прямо в лоб пуля пошла, он лёг рядом со мной и слова не сказал, и не стало его. Лежит мёртвый, и я в его крови. Тут уж мы четверо бой вели. Я не могу рассказать, как только отбили мы своим огнём этих двадцать пять, не скажу я, сколько мы их положили, какие там убегли, врать не хочу. Дело вечером было, только не мы, а они с поля ушли; и я остался с Желдубаевым в степи, выкопал ему могилу, положил его туда своими руками, простился с ним и своими руками закопал землёй.
Товарищи слушали рассказ Лазарева, изредка вставляя реплики:
— Случай интересный был у Бугрова, но Бугров — он убитый.
— Это верно, когда танки пошли на нас, мы подумали: «Ну, смерть нам сейчас будет!»
— А хуже всего в бою, что старшина обеда не приносит, загорает возле кухонь и на передовую боится полезть; вот у нас от этого тоже потеря была: невтерпёж станет, пойдёт кто за обедом, а его и подшибут. Тут местность — степь, обед на передовую надо ночью всегда подвозить, днём не проберёшься, а в части не сообразили; вот и бывали дни, голодными воевали, а от этого настроение, знаете, какое? Хорошо ещё, мы, молодые, сознание имеем для любой трудности. Ночью, словом, обед надо на передовую везть.
Когда Лазарев кончил рассказ о том, как прощался он с мёртвым Желдубаевым, черноглазый Романов сказал:
— Я раньше думал: что же самое страшное в бою? А теперь вижу: самое страшное товарища в бою потерять. Как перед смертью лейтенант Шуть стал с нами прощаться и сказал: «Я только одно прошу, ребята, будьте дружней, держитесь дружней, держитесь всегда вместе, не тушуйтесь», так у всей роты слёзы и покатились. Я понял тогда: товарищ в бою — это лучше отца-матери. И я не думал, что автоматчики всей ротой плакать могут.
Степь была залита розовым светом садящегося солнца, а в балке стоял полумрак. Шли от кухонь бойцы с котелками, светлели на тёмных ветвях сохнущие портянки и рубахи. Мне подумалось, как жестоко и страшно ошибся младший сержант Роганов: лучше потерять жизнь в бою, чем потерять уважение и любовь верных людей из роты молодых автоматчиков.
17 сентября 1942 года. Донской фронт, северо-западнее Сталинграда
Душа красноармейца
Противотанковое ружьё напоминает старинную пищаль. Оно так же велико, тяжеловесно, управляются с ним два бойца — первый и второй номер. В походе первый номер несёт ружьё, второй номер — увесистые бронебойные патроны, похожие на снаряды малокалиберной пушки, счётом тридцать штук, пятизарядную винтовку, к ней сто патронов, две противотанковые гранаты, ну и, само собой, — шинель и вещевой мешок. Всё это вместе по весу приблизительно соответствует ружью. От ружья в походе сильно ноет плечо и затекает рука. Прыгать с ним неудобно, трудно ходить по скользкому, тяжесть ружья мешает движению, не даёт сохранять равновесие. Бронебойщик шагает тяжёлой широкой походкой, немного припадая на одну ногу, куда падает тяжесть ружья. Его походку можно отличить от лёгкого хода командира, от мерного, ровного марша стрелка, от шаркающей «флотской» поступи автоматчиков, от стремительного хода привыкшего к вечному движению связиста. Да и по внешности легко отличить бронебойщика. Этот народ большей частью коренастый, плечистый. По духу, характеру такой человек должен походить на тех русских охотников, которые ходили с рогатиной поднимать в чаще матёрого медведя. И надо прямо сказать, что клыкастый угрюмый бирюк — безобиднейшая тварь по сравнению с тяжёлым немецким танком, вооружённым скорострельными пушками и пулемётами.