Карл Тоблер.
P. S. Я и сейчас по-прежнему твердо убежден, что все мои начинания увенчаются успехом. Часы-реклама покажут себя, помяни мое слово. И еще одно: мой помощник уйдет от меня, если не получит теперь давно просроченное жалованье.
К. Т.
Пока Тоблер сочинял за своим бюро это письмо, помощник за своим столом нацелил эпистолярное орудие на одного из братьев Тоблера, человека в обществе уважаемого, — он проживал в отдаленном районе страны и занимал там пост регируигсбаумайстера, — расписывая ему согласно только что полученным от шефа инструкциям, сколь плачевно обстоят дела «Под вечерней звездой», и что самое время… и прочая, и прочая.
— Написали? Давайте сюда. Я подпишу, или нет, погодите, письмо надо составить так, будто вы написали его по собственному почину, беспокоясь об интересах своего принципала. Переделайте и поставьте свою подпись. Пишите так, словно я об этом знать не знаю, понятно? У нас с братом неважные отношения, а вы для него человек совершенно чужой. Живее! Я должен еще прочесть, что вы там сочинили. А потом мне надо на станцию. Тоблер засмеялся.
— Это всё уловки, дорогой мой Марти, но, господи боже, надо как-то выкручиваться. Напишите моему благородному братцу, напишите — насчет задержанного жалованья. А там посмотрим — сработает или нет. Маменька-то наверняка раскошелится. Иначе… И не забудьте еще разок аккуратненько и четко изложить историю часов-рекламы.
Курите! Сигар у нас по крайней мере хватает. А дальше либо нам крышка, либо мы пробьемся.
«Как легко этот человек увлекается надеждами и «уловками»!» — подумал Йозеф.
Через несколько дней г-жа Тоблер смогла встать с постели. И хорошо, потому что Паулина действительно распустилась и начала уже небрежничать. Хозяйка, облаченная в просторное темно-синее домашнее платье, опять появилась в гостиной и потихоньку принялась хлопотать по дому. Она вся как-то притихла и словно бы лучилась нежной улыбкой. Голос ее стал тоньше, движения выглядели более скупыми и опасливыми, а глаза озирались по сторонам, как у любопытного ребенка. Болезнь окутала все ее существо какой-то прелестной мягкостью; казалось, она никогда больше не сможет вспылить, не сумеет с жаром вступиться за что-нибудь. С Дорой она обращалась естественнее, уже не так слащаво, сюсюканье немного поутихло, и на Сильви она могла теперь смотреть, не вспыхивая гневом, что раньше случалось едва ли не всякий раз. Вообще она как бы освободилась от некоего сердечного порока и обликом стала благороднее и проще, чем бывало, — такое впечатление рождалось при каждом взгляде на нее, да и сама она, пожалуй, чувствовала то же. На лице ее читалась озабоченность, а вместе с тем приветливость, спокойствие и что-то прямо-таки величественно-материнское. «Я опять более или менее здорова, слава тебе господи!» — будто говорили все ее мелкие жесты, и речь их была искренна и шла из самой глубины, ибо движения и манеры лгать не умеют. Ее губы пока чуточку лихорадило, точно в них не улеглась еще дрожь дурных волнений былого, но большие спокойные глаза сияли ясностью: «Я стала немного лучше, тоньше и сильнее. Взгляните на меня! Вы ведь это заметили, правда?» Ее пальцы бережно брались за рукоделие, за посуду либо за книгу; казалось, их наделили даром задумчивости. И они тоже как бы говорили: «Мы теперь кое о чем задумываемся, да-да, задумываемся, и гораздо спокойнее и без фальши. Мы стали ласковее». Верно, вся г-жа Тоблер стала понежнее, поласковее, но и побледнее.
Как ей нравилось сидеть в хорошо натопленной гостиной! Она смотрела в окно. Все снаружи было залито непроницаемым туманом. Как замечательно — ничего не видеть! Как уютно здесь, в доме! На миг перед ее довольным взором мелькнул образ лета; при виде его она совершенно спокойно сказала себе: «Что ж!» — и он опять исчез. Потом она вспомнила о своем новом платье и о столичной портнихе, мадам Берте Жинро, и невольно тихо рассмеялась. Потом небрежно смахнула пыль с мебели, но в прикосновениях ее скорее сквозило желание приласкать знакомые вещи и поприветствовать их. Все было ей так мило и так ново. А ведь прошло каких-то несколько дней. И за эти несколько дней, за эту коротенькую неделю все вокруг преисполнилось для нее странной, благотворной новизны. Все заволокло своеобразным мерцающим маревом, которое уменьшало и облагораживало окружающие предметы; у нее слегка кружилась голова. Она села.
В будке давно стало слишком холодно, и собака теперь почти все время была в доме. Только на ночь ее выпускали на улицу.
И наверху, в башенной комнатке, которая не отапливалась, мало-помалу воцарялся немилосердный холод; поэтому Йозеф вечерами, а иной раз до глубокой ночи сидел в гостиной, обычно вдвоем с хозяйкой, которая теперь почти никого не принимала. Паркетные фабрикантши, старая дама и барышня, обозлились на Тоблеров из-за маленького, примыкающего к обеим усадьбам клочка земли, на который претендовали и та и другая сторона. Спор был слишком ничтожен, чтобы передавать дело в суд, но склока поднялась изрядная — слово за слово, дошло до брани и оскорблений, и былому добрососедству, разумеется, настал конец. «Чтоб эта дряхлая клуша и соваться не смела в мой дом!» — сказал Тоблер, тем самым решительно порвав узы дружбы. Но ведь о ком только инженер этакого не говорил? Он чуть не всем твердил, что «если они попробуют сунуться в его владения, то пусть пеняют на себя — уж он их приветит!».
Вот и коротали долгие вечера в одиночестве. Лампа обыкновенно освещала две головы — хозяйки и помощника, который составлял ей компанию, — а еще колоду карт или раскрытую книгу на обеденном столе.
Шли дни. И каждый час этих дней оставался в памяти. Их считали, на них рассчитывали, ведь было далеко не безразлично, как они шли — быстро или медленно, потому что именно днями решалась судьба семейства Тоблер. На вилле отвыкали думать о месяцах и годах либо сокращали мысленно месяцы и годы, ускоряя бег воспоминаний; так вот и жили, в ожидании знаков, которые им подавали дни. Всякий шорох был важен — вдруг это почтальон с новой хлопотной неприятностью в виде письма или платежного уведомления. И всякий звук был важен — вдруг это дребезжанье дверного звонка, вдруг это кто-нибудь принес печальную весть. Важен был и любой оклик, ведь он мог оказаться весьма многозначительным. Вдруг кто-то крикнет: «Эгей, господа Тоблер! А ну-ка, живо выметайтесь из этого очаровательного обжитого гнездышка! Быстрее, быстрее, время не ждет. Хватит, попользовались, пора и честь знать». Вот какого страху мог нагнать любой оклик. Но и краски были важны, и облик дня, черты и мимика этих дней, как будто бы последних, потому что говорили они о последних надеждах, и последних усилиях, и о том, что надо предпринять, чтобы даже сейчас не пасть духом. Голоса у этих дней звучали тихо-тихо. Они ничуть не сердились на тоблеровское семейство и дом, напротив, они, казалось, оберегали его на расстоянии, в образе облаков и добрых гениев, улыбались ему и стремились утешить. Эти дни чем-то слегка напоминали г-жу Тоблер. Они тоже словно бы хворали и теперь выглядели такими же бледными и мягкими, как эта женщина, вокруг которой кружился их нескончаемый хоровод.
Но г-жа Тоблер мало-помалу опять стала прежней. Чем больше ее здоровье шло на поправку, тем больше она походила на былую себя. И то сказать — было бы очень странно, если б она вдруг переменилась. Нет, живая человеческая натура так быстро кожу не меняет. Будьте уверены, о том, чтоб ничего подобного не случалось, позаботились, да еще как! А помягчевшей хозяйка казалась лишь потому, что была еще слаба.
В один из этих вечеров оба — хозяйка и помощник — сидели при лампе в гостиной. Патрон был в отъезде. И вообще, когда он не был в отъезде? На столе перед каждым стояли бокалы, до половины наполненные красным вином. Они играли в карты. Г-жа Тоблер выигрывала, и потому лицо ее приняло веселое выражение. Она всегда смеялась, когда ей везло в карты, вот и сейчас тоже. С губ ее слетел наивно-злорадный смешок, который в другое время, возможно, разозлил бы партнера. Но Йозеф запил проигрыш глотком вина, и оба продолжили игру: г-жа Тоблер начала вновь тасовать карты. Примерно через час она сказала, что, пожалуй, немного почитает ту книгу, которую помощник нынче принес из деревни. Бросив игру, хозяйка тотчас уткнулась в книгу, тогда как Йозеф, которому не хотелось открывать ни газету, ни роман, сел на кушетку и стал наблюдать за читающей женщиной. Она же словно с головой ушла в историю, повествуемую в книге. Одной рукой она временами озабоченно проводила по своему задумчивому лицу, а губы ее беззвучно, но тревожно шевелились, будто желая что-то сказать по поводу романтических перипетий. Раз она даже тихонько, но печально вздохнула, и грудь ее взволнованно затрепетала. Какое мирное и странное зрелище! Йозеф со все большим увлечением наблюдал за читающей, и сам будто читал большую, таинственно-захватывающую книгу, ему даже почудилось, будто он читал ту же книгу, что и г-жа Тоблер; помощник глаз не сводил со лба хозяйки, и ему каким-то диковинным образом живо передавалось содержание романа.