Лисий, когда мы встретились, сказал, что в палестре толпа еще хуже, чем на стадионе, потому что коринфяне очень увлекаются борьбой и панкратионом. Я не спрашивал, каковы силы его соперников, потому что, само собой, ни один панкратиаст не станет упражняться во всю силу перед самыми Играми - из опасения повредить себе что-либо. Он был какой-то тихий, но прежде чем я успел спросить, почему, гомон вокруг выбил у меня все из головы. Мы намеревались пройти через Истмийский перешеек к Коринфу. Оказалось, однако, что к нам сюда пришел не только Коринф, но большая часть Эллады и вся Иония [83]. Толпы на Панафинеях - ничто по сравнению с тем, что творилось здесь. Каждый коринфский лавочник поставил у стадиона свой лоток; их тут были целые улицы, и продавали они не только маленькие лекифы с маслом, ленты, стригили и тому подобные товары, которые можно найти на любых Играх, но всю дорогую роскошь Города: бронзовые статуэтки и зеркала, чеканенные золотом и серебром шлемы, прозрачные шелка, драгоценные камни и игрушки. Богатые гетеры в облаке благовоний прогуливались в сопровождении рабов, прицениваясь к чужим товарам и предлагая свой. Фокусники и акробаты глотали мечи и змей, жонглировали горящими факелами или прыгали сквозь обручи с ножами; танцовщики, мимы и музыканты спорили за очередь на выступление. Я думал, что никогда не устану расхаживать среди этого торжища, каждый миг глаза видели что-то новое. Мы посетили храм, в портике которого вела диспут толпа софистов, и увидели внутри огромного Посейдона из золота и слоновой кости - головой он почти доставал до кровли. Потом пошли обратно, снова через ряды лавок. Мои глаза начали останавливаться на отдельных предметах: вот меч с серебряной рукоятью… золотое ожерелье, специально, казалось, сделанное для моей матери… кубок для вина, украшенный подвигами Тесея - именно такой подарок я всегда хотел сделать Лисию. Я обнаружил, что в первый раз подумал о ста драхмах, которые Город вручает победителю Истмийских Игр, и о том, что можно купить на них.
На следующее утро я всерьез взялся за работу, потому что до начала Игр оставалось всего три дня. В любом чужом гимнасии человек находит себе товарища, с которым имеет дело чаще, чем с другими, - вы с ним очищаете друг другу спину или обливаете в банной комнате. Так случилось со мной и Евмастом - вначале из любопытства и потому, что нам обоим не понравился Тисандр, а почему потом - сам не скажу. Я никогда не встречал такого мрачного молчуна, а он, это ясно было, - такого говорливого человека; но когда мне надоело говорить за двоих, он в своей немногословной манере ухитрился заставить меня продолжать. Как-то, когда мы отдыхали, он спросил, у всех ли афинян такие гладкие ноги, как у меня; он думал, это от природы, пришлось объяснить ему, зачем нужен цирюльник. Он был долговязый юнец, какой-то кожистый от суровой жизни, как все спартанцы, с копной волос на голове: он недавно начал отпускать длинные волосы - как раз в том возрасте, когда мы их остригаем. Я даже попытался разок рассказать ему о Сократе, но он сказал, что любого, кто учит мальчиков отвечать напротив, немедленно выгнали бы из Спарты.
Я опасался Евмаста, как главного моего соперника в выносливости, Тисандра - в рывке, а Никомеда с острова Кос - потому что он был непостоянный, из тех, кто может проявить внезапный пыл посреди забега. Мысли мои метались от одного к другому и на второе утро. Но вот появился флейтист - пришло время для прыжков. Я ожидал в очереди других атлетов, и тут заметил в стороне какого-то человека - он манил меня пальцем. Его можно было принять за дурно воспитанного поклонника, но этих я хорошо знал и сразу увидел, что дело в чем-то другом. Я подошел к нему и спросил, чего он хочет.
Оказалось, что он сам наставник атлетов и изучает афинские методы, ибо из-за войны давно отстал от них, и начал задавать мне вопросы. Мне показалось, что в них мало толку, а вскоре я начал сомневаться, что он действительно тот, за кого себя выдает. Когда же он спросил, что я думаю о своих шансах, я посчитал его обыкновенным игроком и, ответив какой-то избитой поговоркой, хотел уже уйти. Но он задержал меня и принялся распространяться о юном Тисандре, его высоком происхождении и богатстве, о любви к нему его семейства, пока я не решил, что слушаю какого-то ошалевшего любовника. И вдруг он понизил голос и вперил в меня глаза.
– Отец мальчика сказал мне только сегодня, что заплатил бы пять сотен драхм, лишь бы увидеть, как его сын выиграет.
Возможно, мы рождаемся, помня зло, как и добро; ничем иным я не могу объяснить, что понял его так быстро. Я упражнялся в прыжках в длину с оловянными гирями, они все еще были у меня в руках. Я почувствовал, что правая моя рука поднимается сама собой, и увидел, как этот человек отскочил. Но даже в его испуге был какой-то расчет. Мне вовремя пришло в голову, что если я ударю его, то буду схвачен за драку на священном участке земли и не смогу выступать. Я только сказал:
– Ты, рожденный в канаве сын раба и шлюхи, скажи своему хозяину, пусть встретится со мной после перемирия. Тогда я покажу ему, чего стоит афинянин.
Он был почти такого же возраста, как был бы сейчас мой отец, но принял от меня это оскорбление с дурацкой улыбкой.
– Не будь глупым мальчишкой. Никомед согласился, и Евмаст тоже, но если ты не присоединишься, то сделка не состоится; а любой из них может тебя победить, и пользы тебе от этого не будет ни обола. Я приду на это же место в полдень. Подумай.
Я бросил ему непристойную фразу, которая была в ходу у мальчишек в те времена, и отошел. Флейта все еще выпевала сигнал. Вам, должно быть, приходилось видеть в битве, как раненый человек поднимается, еще не чувствуя раны и думая, что может продолжать бой; вот так и я вернулся на свое место в очереди и был изумлен, когда сделал прыжок - наверное, самый худший, какой земля видела. Один раз такого позора мне хватило, и я отступил в сторону. Я не понимал ни что делать, ни, правду сказать, есть ли вообще смысл что-то делать. Весь мир, мне знакомый, начал, казалось, расползаться у меня в руках, словно сгнивший плод.
В очереди прыгунов я легко различил высокую спину Евмаста - по блестящим розовым шрамам на смуглой коже. Если бы кто-то сказал мне, что я считаю его своим другом, я бы вытаращился в изумлении и рассмеялся; но сейчас меня переполняла горькая, тошнотворная слабость. Я вспоминал, что всегда говорят о спартанцах: будто бы, никогда не видя денег у себя дома, они, когда столкнутся с возможностью поживиться, легче поддаются подкупу, чем кто бы то ни было. Вы спросите, отчего так затронула меня честь человека, который на следующий год, может быть, придет убить меня или сжечь мою усадьбу. И все же я думал: "Подойду к нему и все скажу. И тогда он, если согласился взять взятку, станет просто отрицать. Но если ему предложили, а он отказался, то согласится пойти вместе со мной и сообщить в Совет Игр. Тогда я буду уверен в нем, а Тисандра выпорют и снимут с состязаний. Но погоди… В таком месте, где люди покупают своих соперников, клевета может оказаться еще более обычным явлением и стоить намного дешевле. Если мы доложим, а нам не поверят, нам вовек не отмыться от грязи. И если Евмаст, подумав об этом, откажется со мной пойти, у меня не будет второго свидетеля, и я даже не узнаю, куплен он или нет. Нет; я просто буду бежать честно, сохраню чистые руки - и какое мне дело, насколько чисты другие?"
С этой мыслью я почувствовал себя спокойнее и тверже - но тут мне показалось, что голос коринфянина шепчет прямо в ухо: "Умный парнишка! Соображаешь, что я соврал, когда сказал, что, мол, другие откажутся от уговора, если ты не согласишься. А я нарочно так сказал, чтоб ты не вздумал ухватиться за шанс на легкую победу. Ну что ж, ты оказался для меня слишком сообразительным; Евмаст подкуплен, Никомед тоже - теперь тебе нужно побить только Тисандра. Давай - и получай свой венок".
Я ушел из гимнасия, не думая, куда иду. Мне казалось, что нет нигде пути, куда я мог бы свернуть с честью, казалось, что никогда снова я не стану чистым. В этой тревоге ноги сами привели меня к воротам палестры для мужей. Я подумал с надеждой: "Он сообразит, что я должен сделать", - и сердце сразу почувствовало облегчение - но тут же словно застыло на миг и с упреком сказало мне: "И это ты называешь дружбой, Алексий? Игры вот-вот начнутся; у мужа, сражающегося в панкратионе, вполне достаточно и собственных забот".
Лисий вышел несколько раньше обычного времени. Я не спросил, как у него шли дела сегодня, чтобы и он не задал мне такого же вопроса. Он был молчалив, и я этому радовался, потому что мало что смог бы сказать; но после того, как мы прошли небольшое расстояние, он предложил:
– Сейчас отличная ясная погода, и ветерок прохладный. Может, поднимемся на гору?
Я немало удивился, ибо это было совсем не похоже на него: установить время для всего, а потом изменить по какому-то капризу. Даже испугался, уж не заметил ли он мое подавленное состояние, - хотя по сути дела обрадовался возможности отвлечься. Полуденная жара уже прошла, и увенчанная башнями глава Акрокоринфа казалась золотой на фоне нежного весеннего неба. По мере того, как мы взбирались наверх, другие горы вырастали вокруг все выше, Коринф сиял внизу и все шире расстилалось синее море. Уже под самыми стенами я высказал опасение, что коринфяне, наверное, не впустят нас в крепость, ибо мы - их враги, а перемирие только временное. Но муж у ворот заговорил с нами вежливо, поболтал об Играх и пропустил.