не было; подымается, зачерпывает корцом из бочки родниковой водицы и пьет, мерно и не торопясь заглатывая, светлые меркнущие капли сбегают по широкому подбородку, по рубахе, старой, темной. Утирается потом, глядит: — А хошь, я те докажу?
— Чего ты докажешь?
— А с гайками. Сейчас вот принесу ключ и докажу.
— Пош-шел ты!..
Припозднилось в степи, тихо, даже кузнечики перестали пилить, одни лишь огни в поле и рокот дальний, еле отделимый от тишины. Робко вызвездило наверху. Звякает в кухоньке посуда, это тетя Клавдя с напарницей прибирают наспех, завтра им чуть свет на ноги, опять кормить людей, без хорошей кормежки такое дело не потянешь. Им тоже пора бы домой, «спать без задних ног», как мать говорит, а Лексеичу к своей Нюрке, хватит бы на сегодня — но рейс надо сделать, это уж не меньше. А может, и еще один, как хозяин решит. Неужто нарочно он, тушканчиков?
Тяжело, будто нагруженный, переваливаясь на бороздах и ноя мотором, отбыл в поле Степанов ЗИС, и долго еще там виднелся, кочевал красноватый огонек его, не терялся все никак, не теряется… Засобирались, покончив с ужином, и они — мигали, звали полевые огни. Подъехали к тарахтящему всем своим железным нутром комбайну, в пыльный свет боковой фары его, в метель жаркую половы и грубых машинных запахов, стали под хобот; и тут же комбайн взрыкнул, тяжело, толчками зашуршала, зашумела в выгрузном шнеке пшеница, нетерпеливо, словно соскучившись в бункере, — и пошла, затопляя тяжелыми ласковыми волнами дно, борта кузова, босые ноги. «А мы вас уже и не ждали! — кричал им, показывая белые, яркие на земляном лице зубы, здоровенный парень Мишок, штурвальный Петра Федоровича. — Думали ночевать с зерном, а тут вы… Молодцы!» А молодцы разваливают, разгоняют пшеницу по кузову, не до разговоров. Сам воздух гудит, дрожит вокруг них от горячей дрожи, от торжества машины, пыль висит в слепящем свете — хлебная, густая, сам хлеб валит, и надо успеть, иной заботы пока нет…
И вот уж без прежней нагрузки, уже впустую молотит шнек, скребет, доскребывает, выкидывает остатки зерна — и вот стал, недоскрежетнув. Сразу слышны становятся рокот мотора комбайна, умиротворенный теперь, облегченный, без всяких галдящих на разные голоса шкивов и трансмиссий, смех здоровенного Мишка и злой басок Лексеича, опять что-то ругается, не в духе нынче. Звенит, тянет полевой сверчок бессонный, неизвестно как попавший сюда, и не определишь, где это он так старается: трель его то сбоку послышится, то сзади, а то вдруг сверху сойдет — отзовется во всем, все проникнет и отдалится, мирный, тоскующий, ищет что-то в темной округе.
— …сопляк какой! — Лексеич уже шел на Мишка, а тот, усмехаясь и все ж струхнув, подавался, выставив перед собой черенок вил. — Я т-те пошучу!
— Лексей Никифорыч… — предупреждал Мишок, отступая за подборщик. — Лексей Никифорыч! У меня ить вилы — гляди…
— Да я тебя…
— Э-э, братцы, это уже не дело!
Комбайнер Петр Федорович поспешил, встал между ними, умудрился при этом даже и степенности своей не потерять, на правах старшего легонько толкнул Лексеича в грудь, сказал:
— Ну-ну… ты что, всамделе? Ни к чему это, ребятки.
— Отойди! Я его, с-собачьи уши, отучу зубы скалить, щенка!
— Как это — «отойди»?! Я не отойду. Вы тут вилами пороться будете, а мне отвечай. На старости-то лет.
Он опять, ласково и настойчиво, толкнул его, остановил — и так поталкивая, приговаривая: «Кончай давай, нечего…» — отвел бранившегося Лексеича к машине, под свет фары, отвлек было.
— Он еще молодой, дурачок, — что ж тебе-то с ним равняться. Не надо, Лексей, он тебе не ро́вня. Не хватало еще подраться. Надо это как-то… разумней, вот. Без психов, этак лучше.
— А ты-то что ума тут мне даешь?! — как-то дико, исподлобья глянул вдруг Лексеич, вырвал руку и резкий сделал шаг назад, сдернул фуражку, хлопнул ею под ноги себе, на стерню. — Т-ты!.. Тоже, что ль, хошь?!
— Лексей, ну обожди… Вот порох-то.
— Отойди, говорю… ума мне давать! Я гляжу, ты тоже хошь, умник, — лезешь! Я всегда пожалуйста, хоть щас!..
Нет, что-то совсем нынче не в духе Лексеич, думали они, глядя сверху, как не с той ноги встал, целый день вот так… Петр Федорович махнул рукой и полез к себе наверх. Мишок уже тоже был там, пристраивал вилы, хмурился, пытаясь сдержать глуповатую ухмылку, — а Лексеич еще стоял, глядел неукротимыми глазами, и в спутанных его волосах, припотевших под фуражкою, негустых, по-детски каких-то белесоватых, сидела, чуть краснелась божья коровка — всех он прощал, урожай, всех миловала страда.
Паша Буробушка
Некая смутная обида на судьбу никогда, видно, не покидает человека, всегда большего ему хочется, лучшего. Паша Буробушка — и тот обижался, пусть ему и завидовали порой, говорили: вот житуха-то кому — ни забот тебе, ни воздыханий… Но нет, хватало и Паше своих забот. Обижался он, правда, не на всю жизнь и в том умнее многих был, а лишь на что-нибудь в отдельности, на ее неудобия всякие: то на дружков малолетних своих, вечно они что-нибудь подстраивали ему, то на упрямую в пастьбе скотину, а раз даже, разозлившись, небу кулаком грозил, ругался очень сердито и косноязычно-старательно — оно, небо, помешало им в колхозной кукурузе играть, скорую нагнало тучу с «гнилого угла»… Всю жизнь он любил и не променял бы, видно было, ни на что — как, впрочем, и они тоже, дружки его. Тем более что жизнь их обид как и не замечала, шла себе.
Но не только у Паши одного; было что-то и у него тоже — обида не обида, а нечто вроде жалобы, неизвестно только, на что и кому. С давних пор, он еще и в школу не ходил тогда, шестилетний. Еще была самая что ни на есть вольная, летом особенно, жизнь ему, шла себе с утра до вечера. Шли, он помнил, они всей разновеликой своей стайкой, брели вразброд оглохшей в жаре августовской улицей, загребая босыми ногами горячую пыль, перекрикиваясь, от нечего делать переругиваясь крикливо и необидно, просто так, — к реке шли, искупаться. Сухой без блеска свет стоял везде, всепроникающей пылью висел, сильный, не было от него спасения. Шли, разморенные, и увидели Пашу, шагающего задумчиво и старательно, всем телом, будто взялся он своими в коротких грязных штанах ногами измерить улицу, им навстречу. И крикнули его любимое: «Пашь, как дела?» — и он тут же увидел их, закивал, заулыбался и