так и в плане истории гомосексуальной культуры во Франции XVII века211.
Неизвестно в точности, был ли знаком молодой Декарт с Теофилем в пору бурной светской жизни в Париже, о которой сам писал позднее, оправдываясь перед одним из педантов, что «…не давал обета целомудрия и не думал быть святым», зато доподлинно известно, что целый ряд друзей философа входил в ближний круг проклятого поэта, который был одним из самых почитаемых и читаемых поэтов своего времени. Не станем перечислять всех, укажем лишь на двух литераторов, тесными связями с которыми особенно дорожил Декарт: речь идет о знаменитом писателе и фрондере Ж.-Л. Гез де Бальзаке, авторе знаменитых «Писем», которые со временем стали эталоном эпистолярного жанра в XVII веке и на первое издание которых молодой Декарт написал развернутый отзыв в лучших традициях галантной словесности, о чем подробнее будет сказано в следующем этюде; а также о почти безвестном аббате Клоде Пико, который, судя по всему, был одним из наиболее близких Декарту друзей-либертинцев: в его доме останавливался философ, когда бывал в Париже, он занимался финансовыми делами автора «Рассуждения о методе», в отсутствие отца Мерсенна выступал посредником в переписке, подолгу гостил у философа в Голландии, наконец, предоставил в распоряжение Декарта, когда тот стал готовиться к путешествию в Швецию, своего камердинера Шлютера. По авторитетному суждению одного из первых историков либертинажа во Франции:
Клод Пико, который не очень знаменит, ведет, тем не менее, такой образ жизни, что знаменит своей распущенностью: сотрапезник Моро, Миттонов, Ранси, этот эпикуреец, который в компании с новым Вакхом предается всем кулинарным радостям Франции; этот нечестивец, который, заехав в кабаре Мадам Дю Риер в Сен-Клу, превратил пасхальную неделю в совершенно иной карнавал, этот священник, который преставился без покаяния, был законченным либертинцем212.
Вообще говоря, тема связей Декарта с отдельными либертинцами и либертинством как таковым заслуживает специального рассмотрения и только в самое последнее время стала привлекать внимание исследователей213. Вместе с тем эта тема связана с проблемами методологического характера: если понятие классицизма соотносится больше с историей литературы и эстетикой, то либертинство находится скорее в области истории идей и моральной философии. Строго говоря, вопрос в том, может ли автор XVII века рассматриваться как сторонник эстетической доктрины классицизма и, следовательно, таких категорий, как здравый смысл, мера, порядок, правила и ясность, и характеризоваться в то же время как приверженец либертинства, то есть подчиняться таким стихиям, как дерзкое безумство, сластолюбивая безмерность, чувственная беспорядочность?214 В связи с характеристикой отношений философа и королевы подчеркнем, что Декарт, не исповедуя слишком явно и тем более не проповедуя в открытую либертинского образа жизни и мысли, находился в одном и том же или сходном семантическо-экзистенциальном пространстве, где искала себя мятущаяся Кристина, где навлекал на себя проклятия бесчинствующий Вио, где предавался гедонистическим прелестям жизни аббат Пико и где кардинальный вопрос о свободе – веры, любви, мысли, чувствований – сопрягался с вопросом о власти человека – над самим собой и другими.
Возвращаясь к цитате из Вио, заметим также, в заключение этого раздела, что само месторасположение поэтического отрывка придает ему амбивалентную функцию: с одной стороны, представляя, до каких злодеяний способен дойти человек, находящийся во власти слепой страсти, он служит как бы контрпримером к тем рассуждениям о любви как усилии воли и разума, которые представлены в основной части эпистолярного рассуждения; с другой стороны, само упоминание имени проклятого поэта в письме, адресованном близкому другу, а через него – королеве, могло указывать на существование какой-то иной, более непосредственной, но и более потаенной связи мысли философа с той стихией всевластия страсти, которую воспевал в своей поэзии Вио.
В конечном итоге следует думать, что, резко противопоставив любовь волевую, интеллектуальную, разумную, которая вся во власти человека, любви-страсти, всегда готовой его поработить, лишая «естественного света» разума и толкая на всякого рода беззакония, Декарт утверждал возвышенный и героический идеал французского классицизма в духе «Сида» Корнеля. Этот идеал не мог оставить королеву равнодушной, тем более что в конце эпистолярного манифеста интеллектуальной любви философ оставлял лазейку, позволявшую эрудированной читательнице более снисходительно относиться к иным способам любить и чувствовать. В общем, следует думать, что Шаню прекрасно справился со своей ролью интеллектуального посредника: после письма-диссертации о любви Кристина стала все больше интересоваться трудами Декарта, все настойчивее стремиться к прямому диалогу с философом, который начался 20 ноября 1647 года, когда Декарт, узнав из очередного письма дипломата, что королеве было угодно узнать его мнение относительно понятия «Суверенного Блага», написал Кристине напрямую, а она в свою очередь через некоторое время откликнулась на послание мыслителя восторженным письмом. Партия философского трио, превосходно разыгранная Шаню на эпистолярной сцене, должна была уступить место прямому диалогу мыслителя и правительницы. До рокового приглашения Декарта в Стокгольм оставались считаные месяцы.
5.3. Во власти «злого гения»?
В каком именно настроении пребывал Декарт, когда стал собираться в Стокгольм, можно судить по письму философа дипломату А. Брассе (1591–1654), служившему во французском посольстве в Гааге. Речь идет об одном из самых литературоцентричных текстов мыслителя, заключающем в себе, с одной стороны, веер цитаций из античной и библейской мифологии, тогда как с другой – ряд автобиографических реминисценций, приоткрывающих самоощущение философа накануне принятия фатального решения.
Сударь,
никто не находил странным, что Одиссей покинул волшебные острова Калипсо и Кирки, где мог предаваться самому невообразимому сладострастию, и что он к тому же презрел пение Сирен, и все ради того, чтобы вернуться в гористую и бесплодную страну, поскольку она была ему родиной. Признаюсь, однако, что человек, который появился на свет в садах Турени, а теперь проживает в земле, где если и не больше меда, нежели в той, что была обещана Господом иудеям, но где, вполне вероятно, побольше будет молока, не может так легко решиться ее покинуть, чтобы отправиться на проживание в страну медведей, между скал и льдов. Тем не менее по той причине, что и там тоже живут люди, а также потому, что королева, что ими правит, обладает более обширными познаниями, большим пониманием и разумом, чем все монастырские и университетские педанты, в изобилии взращенные землей, на которой я пожил, я убеждаю себя, что красоты места не обязательны для мудрости и что люди отнюдь не похожи на те деревья, по которым видно, что они не растут так хорошо, когда земля, куда их пересадили, более худосочна, нежели та, в которой они когда-то