Не знаю, придет ли четвертый рейх, но это единственный способ покончить с охлократией-демократий, властью разнузданной черни.
Но Ницше по сути антинацист. Для него главное – личность. „Лучше погибнуть, чем бояться и ненавидеть, и вдвойне лучше погибнуть, чем допустить, чтобы тебя боялись и ненавидели“».
Опять судьба послала ему немца, и это было одно из пронзительных совпадений его жизни.
Лакированные, громадные, как конские каштаны, тараканы стояли, сцепившись валетом, в тепле за бойлером. Ночами они приходили есть из чашек кошачьи консервы, и коты уважительно сторонились. Аарно разговаривал с тараканами по-немецки. От него пахло Брауни. Огромный каштановый пес спал с ним в полуподвале на кровати, положив голову на подушку. Сизое ухо Аарно распухло, повисло, как у спаниеля. Он зарос до глаз сизой бородой с прозеленью, на его рубахе копились струпья собачьих консервов.
Нюню подстриг бороду Аарно большими ржавыми ножницами, снял со старика рубаху, принес ему чистую свою. Он никак не мог убедить себя, что перед ним гаулейтер, которого следует казнить:
– Странно, у меня совсем нет ненависти к нему. Разве повинен только он? Разве он виновен больше, чем Франклин Делано Рузвельт, который мог бы спасти шесть миллионов, но отдал их на съедение? Разве Аарно повинен больше, чем французы, выдававшие своих евреев с энтузиазмом? А поляки, украинцы, литовцы…
Опять судьба послала ему немца. Как тогда, сорок лет назад, в Казахстане, когда его, студента германского отделения, занесло на копнитель «Сталинца-6» к приволжскому немцу. Он уже не помнит, как звали того и как он выглядел, помнит только, как другие комбайны спотыкались и останавливались, а их «Сталинец-6» не знал простоев, потому что у них решетка копнителя была затянута полотном – и поэтому ветер не задувал солому в их хвостовик – и каждая гайка была тщательно смазана и затянута.
Он помнит мусор и головешки на улице центральной совхозной усадьбы, а в стороне, в ровной, как стол, степи, белые немецкие домики под черепицей с цветами в палисадниках. Немка в куропатковом старинном платье с синим фартучком несет на стол домашний тминный сыр, сладкое плодово-ягодное вино. Тогда-то, за тем столом, они и научили его своим песням. И вот теперь он пел их Аарно:
Schon ist die Jugend bei frohen Zeiten,Schon ist die Jugend, Sie kommt nicht mehrNein, nein, Sie kommt nicht mehr,Sie hat kein Wiederkehr,Schon ist die Jugend, Sie kommt nicht mehr[66].
И Аарно кивал головой и похлопывал его по плечу. Ему припомнилась фотография из книги воспоминаний Альберта Шпеера. Девятнадцатилетний Шпеер в ресторане с невестой Маргарет Вебер на фоне Альп в Обероммергау, в лучах заходящего солнца. Они молоды и счастливы. Фауст еще не заложил душу дьяволу, но уже полон тщеславия. Оно-то и погубит его. Мгновение, продлись, ты прекрасно. Как похожи они на людей. Как похож на человека Аарно Банк со своей трясущейся головой. Он уже ничего не понимает. Это уже не жизнь, а затянувшаяся агония.
– Меня терзает загадка человеческого идиотизма, Аарно. Приходит один идиот и говорит: в основе всего – экономика. И миллионы верят ему и пытаются построить рай на земле. Потом приходит другой и говорит: главное – либидо. Все человеческие проявления есть сублимация либидо. И миллионы принимают все на веру. Но вот является третий и провозглашает: в основе всего – кровь и почва. Во всем виноваты евреи. Арийская раса должна подчинить мир. Вся человеческая история есть взаимодействие идиотизмов. Но самый большой идиотизм – патриотизм.
Но Аарно уже ничего не слышал. Старик дремал. Его голова с большим сизым ухом плыла, как сизое облако.
– Хочешь еще одну Liedchen, Аарно, – разбудил он старика, – это очень немецкая Liedchen. Вот послушай:
Die Gedanken sind frei,Wer kann sie erraten,Sie fl iehen alleinBei nachtliken Schatten.Kein Mench kann es wissen,Kein Jager Sie schissenMit pulver und Blei.Die Gedanken sind frei[67].
Аарно весь так и встрепенулся:
– Вот за эту Liedchen я тебе что-то подарю.
Шаркая, поплелся за перегородку и вынес тяжелую двустволку с лакированным каштановым прикладом.
– Смотри, double barrel shoot gun, двустволка. Могучая пушка. Правда, ею нельзя подстрелить Die Gedanken – мысль. Но можно уложить пуму. Накрепко запирай дверь. Смотри! В этих местах объявились пумы.
– Но у меня лайсенса нет.
– Только не бери пушку в свой гнилой Нью-Йорк. А здесь она пригодится. Не забудь амунишен.
Аарно принес тяжеленькую коробку с патронами. Когда Нюню показал подарок Нинку, она обрадовалась и сразу зауважала ружье, и дала ему кличку – Шата Ганович. А потом чистенькой тряпочкой, смоченной в одеколоне «Витязь», тщательно протерла Шата Гановича.
А потом они дали два пробных выстрела, и Нинок визжала от восторга, и долгое эхо перекатывалось в горах.
– Только русский еврей может водить дружбу с этим гитлером Аарно, – гневается старуха Эдна.
Старухе Эдне разрешается говорить в лицо человеку любые гадости. Она как шутиха при королеве, с той лишь разницей, что она одновременно и шутиха и королева.
– Веди себя достойно, Эдна, а не как Ента, – высовывается в окно трейлера подневольное лицо Ховарда с роскошными буденновскими, как будто припорошенными мукой усами.
– Начинается, начинается, – разгоняется для атаки старуха Эдна. – Что там по Пятому каналу, шлимазл, опять эти кровавые драки ниггеров, переключика лучше на Седьмой, там сегодня играют янки.
– Не переходи на личности, Эдна, – отбивается интеллигентный Ховард. – Предмет дискуссии – ментальность русского еврея…
– Да, да, ментальность. Ты лучше сходи на Брайтон-Бич. Они напиваются в ресторанах и бьют друг друга по морде, как ниггеры на ринге. Мало того, у них, оказывается, есть своя мафия.
Трейлер старухи Эдны похож на версальский дворец с изумрудной лужайкой и круглой тюльпанной клумбой посередине. Проходя мимо вечерами, они видели в окне позолоченную раму картины в сполохах TV. Старуха никого не впускала: гостеприимство оказывалось исключительно на лужайке.
Старуха Эдна была для него как учебник английского языка с топиками для заучивания наизусть. Она говорила с бруклинским акцентом, но грамматически безупречно. Правда, речи ее отличала фрагментарность, как будто она цитировала собственные записные книжки.
– Мы знали, что такое маггинг[68]? Мы слова-то такого не знали. А потом ганеф[69] Ля Гардия назвал сюда пуэрториканцев, чтоб они голосовали за него. Э-х-х… Нью-Йорк – это же был парадайз. Никто никого не трогал, фе. Жизнь – это сон. Э-х-х. Тебе приснился хороший сон – повезло. Дурной – не повезло. Мне приснился хороший сон.
– Ховард, кто выигрывает, янки или Атланта? Ты что, заснул там, Ховард? Вот человек. He dasnt give a damn[70].
– Янки, янки ведут, – доносится из глубины.
– Hell with them[71].
– Моя мама. Э-х-х… У меня была бриллиантовая мама. Пекарь, лекарь, кук. Какие выпекала халы по субботам. Какие халы! Э-х-х… В семьдесят лет впервые в жизни пошла к врачу. «Рахиль, у вас рак». – «Hell with them». Прожила до девяносто пяти. На девяносто шестом звонят мне из санатория «Конкорд»: «Только что ваша мама скушала большой хот-дог. Короче, ваша мама подавилась хот-догом». Приезжаю. «She is gone»[72].
– Ховард, сколько очков у янки? Ты что, заснул там, Ховард?
– Янки, янки ведут. Два-один.
– Hell with them. О, мой отец. Э-х-х… У него была золотая профессия. Скорняк. Собственная фабрика меховых изделий. Три магазина. Работал семь дней в неделю. Пошел однажды в туалет. Нет и нет. «Папа, что с тобой? Папа…» К-х-х. He is gone. У него были руки. Что за руки. Руки артиста. Э-х-х… Вы знаете, где похоронены мои folks[73]? Рядом с великим ребе Шнеерсоном. Кто бы мог подумать, что любавичского ребе удостоят такой чести? Так теперь моим старикам нет покоя. Приходят эти енты из Бруклина и рыдают на могиле Шнеерсона.
– Ховард, что ты там смотришь теперь?
– Майкл Тайсон с Робертсом.
– Опять эти кровавые драки ниггеров. Э-х-х… Вы говорите, почему мы снимаем эту лужайку у гитлеров? Потому что здесь нет ни одного ниггера. Когда гитлеры не устраивают хрустальную ночь, с ними таки можно жить. Сидим, попрятавшись от ниггеров в кусты. Да и мы тоже хороши. И до чего же мы бываем отвратительны. Подите на Сорок седьмую. Хасиды с их бриллиантовым бизнесом. Готсгановим[74]. Убивают друг друга из-за денег.
– Да что ж ты, Эдна, привязалась к любавичам, – являются в окне припорошенные усы Ховарда, – у них своя компания, у нас своя. Любавичи делают парносу как могут.
– Э-х-х… Ну а этот, как его, Шапиро. Ну который защищал убийцу Симпсона, он что, тоже делал парносу[75]?
– Это его работа.
– Но почему именно Шапиро? Почему именно еврей Шапиро должен защищать в суде дьявола? Почему антисемиты всего мира должны смотреть на эту жидовскую морду на экране TV, обороняющую черного убийцу? Почему самые большие жулики на Уоллстрит – евреи? Почему все либеральные судьи – евреи? Почему самая лицемерная либеральная газета «Нью-Йорк таймс» принадлежит евреям? Если все нас так ненавидят, может, в нас есть что-то такое?