— А вот еще анекдот! — весомо объявил Санька, и все трое с готовностью заскрипели, рассаживаясь на ступеньках.
— Было, значит, когда-то холодно-прехолодно на земле. Градусов аж под сорок! И вот летел один воробей, летел-летел, пока не замерз. Заледенел весь и грохнулся вниз. Прямо, как камень…
Вадим почти воочию увидел мимику Саньки, его руки, образно показывающие полет воробья и падение в виде камня. Забавно, но в Санькином голосе явственно проступали интонации Егора. Впрочем, Вадим не сомневался, что последний сидел тут же подле детворы — большой ребенок, безмерно уважающий самого разного рода сказки.
— А тут, значит, корова шлепала домой, остановилась прямо над воробьем и вывалила теплую-теплую кучу…
Дети засмеялись, засмеялся и Панчуга. Радостно, басовито и бурно. Водитель броневика втихаря от всех настоял трехлитровую банку с вином из ранета. Сегодня состоялась дегустация, предотвратить которую не успели. У захмелевшего Панчи отнялись ноги и руки, а тридцатисемилетним своим разумом он окончательно сравнялся с детьми. Смеялся он во всяком случае вполне искренне. Глядя на него, покатывалась и детвора. Анекдот можно было не продолжать, но Санька все-таки терпеливо переждал смех и продолжил:
— Вот он в тепле, стало быть, и оклемался, а, согревшись, высунул голову и зачирикал…
— Но! — подтвердил детский басок. — Там же тепло, а он маленький.
— Я видел такие кучи! — встрял еще один слушатель. — На коврижки похожи. Только они летом бывают, и еще они сухие. Мы их в костер клали. Хорошо горят.
— Дурак! В костер дрова кладут, кору от березы, спички.
— И вовсе не дрова! Мы картон клали, патреты со стен…
Анекдот мало-помалу перерос в шумную дискуссию. Пару раз Санька пробовал было досказать про кошку, услышавшую чириканье ожившего воробья и последнего беспощадно слопавшую, но его уже не слушали, да он и сам загорелся темой костров и коровьих коврижек, потому что даже Панча стал поучать спорящую братву, как разжигают огонь, когда нет под рукой ни коры, ни бумаги.
— Лупу надоть! Поэл? И от солнца пузырик пустить…
— Если в муравейник залезть, там тоже тепло, ходы разные, монетки…
— Тихха! Надоть так: лупой — и на щепку. Как задымит, греться…
Губы Мадонны коснулись щеки Вадима.
— Ты думаешь, они счастливы?
Взглянув на нее, он качнул головой.
— Наверняка.
— Даже сейчас, в такое время?
— Наверное, от времени ЭТО вообще не зависит. Что делать, если они родились сейчас? Все смещается. Критерии радости, счастья. Все зависит от нас… — Дымов притянул Мадонну ближе. — Елена сказала, что ты помогла ей продуктами. Спасибо. И еще… — Вадим поморщился. Подумалось о том, что было сейчас неуместным — о репрессиях Мадонны. О них поведал один из уцелевших «бульдогов». То есть Вадим-то слышал о подобном и раньше, но вот полковник жалобщикам не верил, а потому от воспитательных бесед яростно отговаривал.
— Что ты хотел сказать? — Мадонна носом потерлась о его висок. В глазах ее таяло желтое масло, и трепетно вздрагивало пламя неземных свечей. Взглянув на нее, Вадим и сам усомнился. Да могла ли она так поступать? Эта ласковая, чуткая и глубоко несчастная женщина?… Впрочем, нет. Причем тут несчастье? Сейчас во всяком случае на несчастную она совершенно не походила.
Тем временем, шум и веселье на лестнице продолжались. Пьяного и по этой причине совершенно беспомощного Егора дети внизу с подачи обнаглевшего Саньки дергали за уши. Панчугин возмущался, выражал протест, но поделать ничего не мог. Голос его сипел и дребезжал, половина согласных проглатывалась:
— А заухи еня не дегай! Поэл?… Паму что не разшаю!
— Как же ты можешь не разрешать, когда ты мне — так, посторонний и вовсе даже не родной? — возражал Санька.
Следовало долгое молчание.
— А ухи?… Ухи чьи, шельмец?! — наконец взрывался Егор.
— Ясно дело, чьи, — поросячьи.
— Чего?… Маи ухи, поэл! Маи!
— Я и говорю — поросячьи…
В детском гоготе возмущение Панчугина потонуло окончательно.
* * *
Мальки трогали руками огромные ребристые протекторы, пальцами тыкали в броню. Броневик был для них подобием картинной галереи, и чтобы закрепить в глазах малолеток собственное авторство, Санька достал из тайничка бутыль с краской. На верхней части орудийной башни, высунув язык и зажмурив один глаз, с прилежностью стал выводить голову человека — с ушами, носом и прочими полагающимися деталями.
— А-а! Это капуста! — крикнул самый догадливый из мальков. — Я сразу понял!
— Может, картошка? — предположил более осторожный.
— И ничего не картошка! Картошка маленькая, а у капусты листья.
— Тогда что это?! Что?
— Это… — малолетний скептик задумался. — Это лепеха коровья! А тама вон — голова замерзшего воробушка. Торчит как бы наружу.
— Но! Он жа отогрелся!..
Такой неожиданной версии поразился и сам Санька. Чуть отстранившись, он внимательнее вгляделся в собственное художество. Но в эту минуту на улице показались взрослые, и он торопливо скакнул вниз. Сбегав в кусты, спрятал бутыль с кистью. Вернулся, однако, уже не пешком, а на велосипеде. Вычертив по дворику пируэт, яростно затрезвонил звонком.
— Ну, раззвонился! — пасмурный и похмельный Панчугин приложил ладонь к голове. — Чего ухи болят, не пойму. От твоих, должно быть, воплей, Санька.
— Ага, как же…
— Меня бы до стадиона, — робко попросил Лебедь.
— Не далековато будет? — Егор прищурился. — Как обратно станешь добираться?
— Доберусь как-нибудь…
— Ты это… Ремней посмотри где-нибудь. Оно ведь там разное попадается, — наказал Егор. — Для Саньки-шельмеца надоть. Опять, вишь, шалит.
— Я те привезу! — Санька погрозил Егору с велосипеда кулаком. Мальки поглядели на его кулак с пугливым уважением. — Лучше пусть Фемистокла вернут!
— Еще чего! — возмутился Вадим. — И велик тебе, и оружие, и Фемистокла — не много ли? Сколько ты его здесь мучил. Пусть хоть немного отдохнет.
— Я и говорю, Вадь, пущай Лебедь ремней сыромятных пошукает где-нито. Воспитывать парня пора.
— Я вот вас воспитаю, воспитатели!.. — Санькин кулак вновь запорхал в воздухе. Он накручивал педали, кольцуя вокруг броневика круг за кругом. Все равно как маленькая акулешка.
— Да ладно вам… — Лебедь неловко улыбнулся. Даже в такой малости он не решался занять чью-либо сторону.
Вадим пристально взглянул на него. Глаза Лебедя ему откровенно не понравились. Складывалось ощущение, что их товарищ все больше уходит в иное, погружаясь в нездешнюю пустоту, душой и помыслами уплывая в чужие миры. Вот и про автохтонов каких-то все чаще поминает. И глаза у него стали нехорошие — с лихорадочным блеском. Как ни грустно, но Вадим вынужден был признать, что с каждым днем все меньше и меньше понимает Лебедя. И даже не то чтобы не понимает — не чувствует. Да, да! Именно — не чувствует. Люди разбегались по жизни, несмотря на то, что вроде бы оставались вместе. И впервые ему пришлось осознать это на примере собственной сестры. Вот и с Лебедем творилось нечто подобное. Шло время, и взаимопонимание приятелей сходило на нет. Комком снега Лебедь истаивал возле них, а они за ворохом событий уже и не замечали ничего. Все равно, как в той знаменитой песенке: «…отряд не заметил потери бойца и „Яблочко-песню“ допел до конца…» Похоже, и они допели. Практически до конца.
— Послушай, — он взял Лебедя за рукав. — Давно тебя хотел спросить…
— У меня все в порядке, Вадим, — Лебедь мягко высвободился. — Ты напрасно беспокоишься.
Вадим озадаченно приоткрыл рот. Вот и поговорил, блин!..
Панча тем временем вскарабкался на броню любимого зверя, спиной прислонившись к башне — прямо к изображенной Санькой лепехе-кочану, не без артистичности зажестикулировал темными от копоти руками.
— А я вам вот что скажу! — начал с вызовом он. — Все гении на Руси — бывшие простые люди. Это, считай, факт — и факт достоверный.
— Ну да? — пробурчал Вадим.
— А как же! Чехов Анатолий — из простых? Из простых. Мартин Иден — опять же из обыкновенного люда. Шаляпин — из сапожников, Александр Ломоносов — тоже пехом пришлепал в столицу. Аж, из самой Сибири. Пришагал — и враз стал академиком.
— Кто-кто? — удивилась Мадонна.
— Из Сибири? — попытался уточнить и Вадим, но Егор не позволил себя сбить. Спорщик он был опытный.
— Знамо дело!.. Или тот же Меньшиков! Сперва пирогами торговал, а после — бах! — и Урал осваивать начал. Вместе с Ермаком… Да чего там говорить, все гении — черная косточка! Потому как снизу оно всегда виднее. И энергия — исконная, от земли!
— Хорошо, а Пушкин? Александр Сергеевич?
— Ха! Его ж крестьянка воспитывала! Самая натуральная! И тоже доподлинный факт, отраженный в литературе. Поэт и сам в стихах ее часто поминал.