Принц Луи с явным облегчением отвесил прелату легкий поклон.
— Прекрасно, святой отец. Мы сюда прибыли как крестоносцы, и в первую очередь хотим послужить Церкви. То есть забирайте его и иже с ним и судите по-своему… Как Раймона Старого судили.
— Стойте, стойте! — вскинул руки старенький архиепископ Оша. Один из немногих южан, удержавших свою кафедру — а все потому, что даже помогать своим сородичам умудрялся осторожно, разумно, да и не всегда — кто на Латеранском соборе вслух заявлял, что дурно лишать графа Монфора завоеванных земель? Другого-то выхода не было… Однако тут старый прелат, видно, усмотрел какой-то иной исход. — Подождите, сир, умоляю вас не выносить поспешных суждений. Может, когда-то граф Сентуль и заблуждался; но всякий грешник может раскаяться. Ведь некогда он добровольно принял крест против еретиков — не так ли, граф?
Сентуль вскинул на защитника залитые потом удивленные глаза. Что, неужели тот впрямь пытается его выгородить? И если пытается — то почему таким глупым способом? Будто непонятно, что всякое напоминание о недолгой «крестовой» карьере мятежника вызовет во французах еще больше ненависти?
— Вот видите? Он раскаивается, — непоколебимо продолжал добрый прелат, не обращая внимания на усмешки и ропот. — Как известно, Господь хочет не смерти грешника, но покаяния… Ибо пришел не губить несчастных, но спасать, как сказано у Матфея, в главе восьмой… — И, пока его не успели прервать, старик добил аудиторию единственным настоящим ударом, скрытым за множеством финтов: — К тому же, сеньоры, если мы его казним, думаю, мессир Фуко тоже попадет на виселицу. А с ним и его брат.
Вот уж аргумент так аргумент. Ропот моментально пресекся; особенно со стороны людей Амори. Да и сам принц Луи нахмурился, затеребил перчатку. Ведь и в самом деле — Сентуля можно обменять на своих! Несмотря на то, что повесить его — большое удовольствие, можно быть уверенным — Рамонет в отместку тут же вздернет обоих де Берзи. С удовольствием огромным для себя и всей своей страны отправит на виселицу и Фуко, и Жана. Пару братьев из первых еще, Монфорова набора, крестоносцев, злей и храбрей которых на всем Юге не найдешь. Неужели придется оставить предателя в живых?
Вот уже и де Рош взял на себя смелость заговорить первым — «Монсиньор, в таком случае, думаю, благоразумнее будет сохранить пленнику жизнь».
И еще кто-то — кажись, Амори — прибавил негромко:
— Хоть он и сволочь, а Фуко дороже.
Однако принц Луи, будущий король Франции, уже прозванный Львиным Сердцем, не мог так просто поступиться своими планами. Пробежал хмурым взглядом по лицам баронов и увидел ясно, как в зеркале — им надобно крови. Если первая же победа в Лангедоке обернется для французской армии попросту обменом любезностями, вряд ли это прибавит рвения в святой войне. А впереди еще Тулуза, укрепления которой не возьмешь за один день.
— Что же, мессиры, — вставая, принц Луи отбросил перчатку. — Моя воля такова, что пленников мы оставим в живых и обменяем на своих у тулузцев. Под стражу их; пусть с головы Сентуля не упадет и волос.
Рот Сентуля сам собой приоткрылся; густые брови рывком поднялись на лоб, так что закрытое, темное лицо его стало на миг каким-то полудетским. Он только что заметил, как красив белый шелк шатра, просвеченный солнцем; как намокли ладони от страшного напряжения; что, кроме прочего, тело не отказалось бы сходить по нужде… Он почувствовал себя живым, но боялся поверить этому раньше времени.
— Но мое милостивое решение, — продолжал принц так же спокойно, — не отменяет истины, что клятвы, данные еретику, христианин исполнять не обязан. Считаю, что наш святой долг — наказать мятежный город. С сегодняшнего полудня и до заката вы и ваши люди вольны взять себе в Марманде, что угодно.
— Что? — Сентуль невольно дернулся вперед, впервые за все судилище подавая голос. Голос оказался хриплым, как карканье помойного ворона в королевском саду. — Вы же поклялись, сир! Вы поклялись не трогать жителей!
— О жителях никто не говорит, — жестко усмехнулся Львиное Сердце, глядя ему в глаза. В черные южные глаза — своими прозрачными, северными. Чистыми, как водичка. — Однако добрых Божьих солдат надлежит вознаградить за работу, не так ли? Хотя, возможно, кто-то из местных и пострадает, когда наши войдут в город — всякое случается на войне… Солдаты — ребята горячие, а горожане часто слишком дорожат имуществом, чтобы отдать его добровольно… Особенно если они еретики и ненавидят крестоносцев.
Сентуль с тихим рычанием сделал шаг вперед. Мигом позже, чем его руки схватили синюю ткань котты на груди принца, его уже держало несколько человек. Наследник короля брезгливо отряхнул грудь, на которой остались темные полоски от сентулевых пальцев, приказал:
— Уведите вы этого одержимого. И помните — чтобы ни единый волос с головы не упал!
Рычащего, вырывающегося графа потащили к выходу из шатра — и по дороге он успел лоб в лоб столкнуться с Амори, широкий рот которого растянулся в многозубой улыбке торжества. «Я все-таки достал тебя», прочитал Сентуль на его лице, «Достал лучше, чем мог надеяться!» И в голос зарыдал, уже не стыдясь ни врагов, ни товарищей.
Последующие сутки ему пришлось кричать, не переставая. Он ревел, как зверь, забыв о собственном достоинстве, забыв обо всем на свете — стараясь только заглушить неистовые вопли, доносившиеся из-за серых стен обреченного Марманда. Города, которого он, Сентуль, предал на заклание. Похоже, будто вопили сами стены — голосами женщин, детей, голосами убиваемых и убивавших — пять тысяч трупов, не меньше, а то и десять, довольным голосом говорил солдат, который пришел сменить на карауле товарища, охранявшего пленников. Тот стремился успеть в город, пока еще не все разграбили, и завидовал другу, притащившему в лагерь гору какого-то тряпья, очевидно, одежды. Вдобавок несколько серебряных подсвечников и толстый кошель.
Беги скорей, напутствовал его везунчик; старайся за монфоровыми людьми прибиться — эти и не грабят почти, только режут. Спеши, потому как на закате государь объявил поджог.
И еще бы, поджечь — это обязательно, рачительно соглашался второй часовой. Столько трупья гнить оставлять — видано ли дело. А все хорошее оттуда до заката вынесем, если Бог даст.
— А? — переспросил первый, потирая ухо. Граф Сентуль орал так громко, что заглушал разговор. — Вот ведь вопит, чертяка, совсем, видно, помешался. А велено, чтобы целехонек был — иначе нам же и всыплют. — И, расхрабрившись, сержант просунул голову в шатер, где катался по полу связанный — на всякий случай связанный, чтобы себе не повредил — несчастный граф. — Эй, вы, мессир пленник… Кончайте орать-то. Может, вам водички принести? Или винца?
* * *
Тулуза была готова к осаде. Еще как готова. Еще с самых подступов франков к Марманду граф Раймон — графы Раймоны, если вернее — рассылали гонцов, созывая всех окрестных сеньоров собираться в Тулузе со своими рыцарями. Войско Луи — большое, движется медленно; небольшие отряды со всех сторон стягивались в город куда быстрее. Всякий понимает: выстоит Тулуза — и весь юг будет жить. А не будет Тулузы — и ничего больше не будет. Не двести девятый год на дворе, чтобы пробовать отсидеться в своих маленьких «неприступных» замках, понадеявшись, что авось не тронут… Изменилось все-таки лицо нашего края. При известии о падении Марманда — все жители погибли, город сожжен — по-прежнему плакали, но уже более от злости, нежели от страха. Не те уже времена, чтобы бояться, как было некогда с Безьером — с франками нельзя договариваться, с франками можно только драться. Мы познали это на опыте — на таком незабываемом опыте, что не дай Бог никому.
Так, или примерно так, говорил Рамонет на собрании муниципалитета. Консул, известный своей осторожностью, в основном порожденной месяцами в Монфоровой темнице, предлагал старому графу отправить гонцов навстречу франкскому войску. Спросить, чем граф Раймон прогневил короля, своего сюзерена и родича? Насчет присяги все можно решить с небольшой свитой — если ему нужны доказательства верности, пусть прибудет в Тулузу как гость.
Старый граф барабанил пальцами по подлокотнику кресла. Он всерьез размышлял над предложением — через столько лет не разучился хотеть мира и доверять другим. Однако Рамонет воспротивился, и его юная горячность, хотя и вызывала у многих консулов постарше недоверие, однако же зажигала сердца. Этот юноша двадцати одного года от роду под Бокером сделался мужчиной и воином — и своим пылом мог создать сердце воина в ком угодно. Даже в старике. Даже в простолюдине, в жизни не державшем оружия.
— Да вы что, братие? Стены у нас крепкие; войска много, особенно если не терять время на переговоры, а собрать всех, кого только возможно! Не собираюсь я лебезить перед франкским принцем, это он начал войну — не мы! Давайте лучше камнеметы строить, а не в болтовне упражняться! Пилигримы! Видели мы таких пилигримов! Это кабацкое ворье, и чтобы честные тулузцы против них да не выстояли?