Любопытен и срок ведения следствия: со 2 апреля 1937 по 9 июля 1940 года, то есть два года, три месяца и семь дней. Мне довелось изучить немало следственных дел наших японоведов— мало с кем тянули дольше двух месяцев. Были случаи, когда дело продолжалось более года, но чтобы два с лишним... Это, мягко говоря, странно.
Срок Роман Ким отбывал, скорее всего, во внутренней тюрьме НКВД на Лубянке и в Лефортово (такое уже встречалось нам в случае с Н.П.Мацокиным, тоже сидевшим на Лубянке, но все-таки расстрелянным по приговору ВК ВС СССР), а затем действительно в «шарашке» в Куйбышеве. Именно в этом городе, нынешней Самаре, с октября 1941 по август 1943 года располагалось эвакуированное из Москвы посольство Японии в СССР. Если служба Кима в НКВД была как-то связана, например, с наблюдением за посольством, то его перемещение в Куйбышев вполне мотивированно, а нам оно слегка приоткрывает завесу тайны над сферой его интересов в НКВД. Точно так же, как и внезапный пересмотр его дела и освобождение в гонце 1945 года, — колонны пленных солдат и офицеров разгромленной Квантунской армии заняли места дислокаций в лагерях от Красногорска до Владивостока, и ведомству понадобились квалифицированные переводчики. Брать их особо было негде. Тех, что были, еще до войны пустили «в распыл», молодое поколение ограничивалось единицами способных японистов, и, чтобы закрыть дыры, органы брали на службу эмигрантскую молодежь из Харбина и других городов Китая, с радостью согласившуюся помочь родине. Восемью годами раньше все они могли рассчитывать только на расстрел.
Роман Ким был женат. Имя его супруги широко известно среди востоковедов. Эго Мариам (Марианна) Самойловна Цын — ученица будущего академика-японоведа Н.И. Конрада и сама выдающийся специалист-филолог[219]. Преподававшая японский язык в НКВД и устроенная туда, возможно, хлопотами мужа, вслед за ним она была и арестована, получив как «член семьи изменника родине» 8 лет лагерей.
В 1996 году Мариам Самойловна написала воспоминания под названием «Ухтарка. Моя жизнь в сталинских тюрьмах и лагерях. 1937—1943»[220], хранящиеся ныне в архиве Сахаров-ского центра в Москве. Есть в них строки и о муже, и о сыне: «19 апреля 1937 г., через 17 дней после ареста мужа — Кима Романа Николаевича—высококвалифицированного япониста и литератора, я была арестована. Мой срок заключения 8 лет ИТЛ, статья 58—6 (шпионаж), разумеется, в пользу Японии...
...я радостная и счастливая, у меня в кармане бушлата письмо от мамы с фотографией ее и моего сынишки, от которого меня увезли, когда ему только что (12 апреля) исполнилось 5 лет! Вот он уже пишет сам печатными буквами: “Приезжай скорей, я жду тебя, мамочка, каждый день. Твой сын Вива, который любит тебя больше всех на свете”».
Это поистине страшная история. Сын Романа Кима и Мариам Цын — Вива никогда больше не увидел своего отца, да и с мамой, вернувшейся благодаря хлопотам все еще сидевшего мужа, прожил совсем недолго. В 1944 году мальчик умер. За год до смерти он написал рассказ «Школа», в котором описал войну, эвакуацию, учебу в советской школе. Стиль его рассказа назовут «лагерным»...
Самое удивительное, что о жизни Романа Николаевича Кима после 1945 года мы знаем едва ли не меньше, чем о его довоенных приключениях. Неизвестно даже точно, вернулся ли он после заключения к Мариам Цын. Говорят, Роман Ким работал в Советском обществе дружбы с зарубежными странами, где, естественно, в сфере его интересов была Япония, но запомнился не этим. Он стал писателем — автором детективных романов, шпионских боевиков с резко, а на сегодняшний взгляд — чрезмерно выделенной политической составляющей и обилием мелких, непонятно для чего нужных деталей. Его герои так активно боролись за мир, что сегодня это читать очень скучно. Но к Киму как писателю мы еще вернемся, а пока несколько слов о нем, как о нашем почти современнике. Роман Николаевич умер 14 мая 1967 года в Москве. О нем сохранилось несколько воспоминаний писателей-детекгивщиков, японоведов. К счастью, есть еще люди, которые помнят его по совместной работе или отдельным встречам, и первое, что приходит к ним на память при воспоминании о Киме,—его внешность. Например, заместитель директора Института востоковедения РАН профессор Э.В. Моло-дякова и доктор исторических наук С.Б. Маркарьян встречались с ним, будучи молоденькими студентками, и необычный образ остался в их памяти: «Он прекрасно говорил по-японски, просто прекрасно! Не совсем обычно — для тех лет — одевался: всегда в отличном темном костюме, с бабочкой, с ярко-красным платком в нагрудном кармане пиджака. Он производил впечатление человека немножко “не отсюда”»[221].
Детективщик Василий Ардаматский был знаком с Кимом тоже после войны: «Никогда я не видел Романа Николаевича “не в форме”... Вот он идет мне навстречу в жаркий летний день. Серый его костюм так отглажен, что кажется, будто он хрустит на сгибах. Узконосые ботинки отражают солнце. Крахмальный воротничок с черной “бабочкой” плотно обхватывает шею. В руках пузатый портфель. На голове—берет. За толстыми стеклами очков — добрые, умные глаза.. .»[222]
Похоже, но еще более трогательно и романтично звучат воспоминания о встрече с Кимом литературоведа Анатолия Мамонова, ставшие частью его книги «Встречи на берегах Ёдогавы»: «Однажды в гостях у Романа Николаевича Кима, первого “красного профессора”—японоведа, тогда уже безнадежно больного, я услышал стихи, о которых хозяин дома восхищенно сказал: “Почти Басё!” Не помню, чьи это были строки, кажется, сочинил их монах-отшельник, живший в начале XIX века. Помню только большой, в толстом переплете старинный фолиант, тисненный золотыми иероглифами, который достал вдруг с полки Роман Николаевич и раскрыл в нужном месте, о чем свидетельствовала единственная малиновая закладка. Он прочитал стихотворение вслух. Коротенькое трехстишие по-японски звучит еще короче, чем по-русски, но целый мир порою вмещают в себя эти семнадцать слогов, составляющих хайку.
Отшельник, или опальный поэт, уединившись в горах, вдали от людей, вел свой дневник. По прошествии дня он сделал в нем запись:
И всего-то событий за день —
Еловая шишка
С ветки упала!
Тогда же в кабинете Кима я перебрал несколько вариантов, перелагая миниатюру на русский, пока с его одобрения не остановился на этой редакции.
Роман Николаевич знал, что смертельно болен, но виду не подавал. Он был из породы “железных” людей. Смеялся, шутил, пересыпал свою быструю речь то русскими (если говорил по-японски), то японскими (если говорил по-русски) словами, язвил по поводу каких-то незадачливых западных “фантастов-мизантропов”, которые претили ему антигуманизмом своих творческих концепций. Но одно выдавало его подлинное, тщательно скрываемое от посторонних глаз душевное состояние — слегка помятая единственная закладка в толстом фолианте с золотым тиснением. Стихи отшельника, “почти Басё”, говорили ему, томившемуся в четырех стенах, о чем-то неизмеримо большем, чем мог услышать я, молодой и здоровый. И все же я запомнил их на всю жизнь — как память о встрече с замечательным человеком»[223]...
А.М. Горбылев, учившийся в 1990-х годах в Институте Азии и Африки при МГУ, сохранил для нас очень интересные воспоминания своего преподавателя—Валентины Федоровны Кирилленко: «Роман Ким происходил из княжеской корейской семьи. Воспитывался в Японии в семье хранителя императорской библиотеки. В двадцатых—тридцатых годах он был сотрудником Иностранного отдела ОГПУ Затем, как многие, оказался репрессирован, сидел в одной тюрьме с Николаем Иосифовичем Конрадом. Во время Великой Отечественной войны его перевели из лагеря в специальную “шарашку” для репрессированных, но выживших сотрудников разведки. Жене его Марье Самойловне было сказано, что он умер, и когда он вышел из тюрьмы, оказалось, что она повторно вышла замуж. После войны Ким привлекался КГБ к работе по “японской линии”, в частности, при выемке документов из посольства Японии для срочного перевода. Владел он японским языком хорошо, но не блестяще: например, не брался переводить синхронно кинофильмы. Владел английским и, наверное, другими европейскими языками. Любил этим козырнуть, например, при посторонних любил говорить по телефону, меняя языки. Всегда шикарно и исключительно опрятно одевался. Читал лекции в обществе “Знание”. Имел огромную эрудицию».
Эти воспоминания не слишком удачно стыкуются с уже известными нам фактами. Попробуем разобраться, в чем именно и почему. Во-первых, мы впервые встречаем информацию о «княжеской семье» и «хранителе императорской библиотеки». Если это правда, то разведчиков с таким аристократическим прошлым нам встречать еще не приходилось — возьмем себе на заметку. Во-вторых, заметим, что Мариам Цын вспоминала, что из лагеря была освобождена стараниями мужа. Значит, если ей и сказали, что он умер, то это произошло толыю после того, как она оказалась на свободе в 1943 году. Или если по каким-то причинам супруги после войны не стали или не смогли жить вместе, то Роман Ким, зная подлинную причину, для чужих людей рассказывал вполне правдоподобную легенду. Позже мы еще убедимся, что по части придумывания таких историй он был великим мастером. В-третьих, укажем на странную нестыковку относительно его языковых способностей. По воспоминаниям В.Ф. Кирилленко, Кима привлекали для перевода срочных документов, полученных нелегальным путем в японском посольстве. Сам по себе факт уволенного и репрессированного бывшего сотрудника, то есть не просто ничем не обязанного органам, но и априори обиженного на них, для секретных операций выглядит несколько странно. Это еще можно как-то представить себе в сталинские времена, но КГБ — Комитет государственной безопасности при Совете министров СССР — был создан в марте 1954 года—в совершенно других исторических реалиях, нежели сталинские. Может, это было не после, а до войны? И зачем привлекать для важного и срочного (!) перевода человека, «не блестяще» знающего язык? Судя даже по официальной биографии, около полувека Роман Ким читал, говорил и писал по-японски так часто, что вполне можно было считать, что японский — его второй родной язык. «Помятая закладка» в старинном фолианте с хайку — понятно, что не на русском языке... И вдруг — «не блестяще»... Очень странно, не правда ли? Если только не допустить, что Ким, человек, судя по всему, любящий всякого рода умолчания и мистификации, и в этот раз придумал о себе кусочек легенды, не берясь за синхронный перевод по какой-то другой причине. Например, ему просто не хотелось этим заниматься. Мотивация, признаюсь, слабая, но в жизни бывает всякое. Почему бы не предположить и такое?