Иные, пожалуй, были бы не прочь, чтобы функции национального правосудия были выполнены рукой частного лица. Хотят ли эти люди унизить достоинство французской нации, или лишить другие нации примера, способного поднять умы на высоту республиканских принципов, или они преследуют еще более позорные замыслы, — как бы там ни было, берегитесь, граждане, этой ловушки. Всякий, кто посмел бы дать такой совет, сослужил бы службу только врагам народа. Во всяком случае, наказание Людовика может иметь значение лишь постольку, поскольку оно будет носить торжественный характер национального мщения. В самом деле, какое дело народу до презренной личности последнего короля?
Это важное дело, говорят нам здесь; его надо обсудить с разумной и медленной осмотрительностью… Важное дело — проект народного закона; важное дело — участь несчастного, угнетенного деспотизмом. С какой же целью вы предлагаете нам эти бесконечные отсрочки? Неужели вы боитесь оскорбить чувство народа? Как будто сам народ боится чего-либо, кроме слабости и честолюбия своих представителей!.. Как будто народ — подлое стадо рабов, бессмысленно преданное тупому тирану и желающее во что бы то ни стало коснеть в низости и рабстве!
Вы говорите об общественном мнении; но кому же направлять его, кому поддерживать его, если не вам? Если оно заблуждается, если оно неправильно, то на кого пенять вам, кроме самих себя? Или, быть может, вы боитесь разгневать иностранных монархов, объединившихся против нас? О, разумеется, вернейшее средство их победить — это выказывание страха перед ними; почтительное обращение с их сообщником — вот наилучший способ расстроить преступный заговор европейских деспотов! Или вы опасаетесь мнения других народов? По какому же странному противоречию думаете вы, что нации, которые вовсе не были поражены провозглашением прав человека, испугаются наказания одного из самых жестоких его угнетателей?
Возникает новое затруднение: к какому наказанию приговорить Людовика? Смертная казнь слишком жестока, говорят одни. Нет, возражают другие: жизнь еще более жестока; мы требуем, чтобы его оставили в живых. Адвокаты короля, что побуждает вас спасать его от наказания за его преступления — чувство ли сострадания или жестокость? Что касается меня, я питаю отвращение к смертной казни, так щедро расточаемой нашими законами; у меня нет ни любви, ни ненависти лично к Людовику, я ненавижу лишь его злодеяния. Я требовал отмены смертной казни еще в Учредительном собрании; и не моя вина, если элементарные принципы разума показались ему моральной и политической ересью. Но вы, которым никогда не приходило в голову ссылаться на эти принципы в защиту несчастных, приговоренных к смерти скорее по вине правительства, чем по своей собственной, — какой злой рок толкает вас вспоминать о них только теперь, в интересах величайшего из преступников? Вы требуете исключения из закона о смертной казни именно для того, кто один лишь и может оправдать его!
Общественная безопасность никогда не требует смертной казни за обыкновенные преступления, ибо общество всегда может другим путем поставить виновного в невозможность вредить ему. Но когда речь идет о короле, сброшенном с трона ураганом революции, которая далеко еще не упрочена справедливыми законами, о короле, одно имя которого навлекает бич войны на восставшую нацию, тогда ни тюрьма, ни изгнание не могут обезвредить его. И это жестокое исключение из обычных законов, которое допускается справедливостью, обусловливается самой природой его преступлений. С прискорбием высказываю роковую истину: пусть лучше погибнет Людовик, чем сто тысяч добродетельных граждан; Людовик должен умереть, потому что родина должна жить! Мирный, свободный народ, чтимый извне, как и внутри, мог бы внять призывам к великодушию. Но народ, у которого еще оспаривают свободу после стольких жертв, после такой упорной борьбы, народ, законы которого неумолимы лишь по отношению к несчастным, народ, у которого преступления тирании являются спорным вопросом, а республика — достоянием плутов, такой народ должен требовать мести; великодушие, которым хотят вас прельстить, слишком походило бы на великодушие шайки разбойников, делящих добычу.
Предлагаю вам немедленно сделать постановление об участи Людовика. Что касается его жены, вы предадите ее суду, равно как и всех лиц, обвиняемых в таких же посягательствах. Сын их будет содержаться в Тампле до тех пор, пока не утвердится мир и общественная свобода. Самого же Людовика Национальный Конвент должен объявить изменником французской нации и преступником перед человечеством. Я требую, чтобы он, в качестве такового, дал назидательный пример миру на том самом месте, где 10 августа пали благородные мученики свободы. Памятник, воздвигнутый в честь этого события, будет поддерживать в сердцах народов сознание своих прав и отвращение к тиранам, а в сердцах тиранов — спасительный страх перед народным правосудием…»
Речь Робеспьера, по выражению его современника Гара, «склонила весы национального правосудия в сторону казни». Но как ни сильно было ее влияние на Конвент, она не могла заставить его вполне стать на точку зрения оратора. Робеспьер, подобно Сен-Жюсту, требовал, чтобы короля не судили, как обвиняемого, а казнили, как врага нации, захваченного с оружием в руках. Правда, Сен-Жюст и Робеспьер исходили из различных соображений: для первого уже тот факт, что Людовик XVI был королем, составляет непростительное преступление, тогда как второй мотивирует свое мнение необходимостью «принять меру общественного спасения». Как бы там ни было, вывод, к которому пришли оба вождя Горы, был один и тот же. И в этом отношении они оказались совершенно изолированными. Мысль о казни без суда, которая могла бы, пожалуй, иметь успех в разгаре страстей, в один из таких острых критических моментов, каким был день 10 августа, теперь ни в ком не встретила сочувствия. С нею не согласился не только Национальный Конвент в целом, но даже такой экзальтированный демократ, как Марат.
Он представил свою речь в Конвент письменно 3 декабря. Вот эта речь:
«Преступления Людовика Капета, к несчастию, слишком реальны, они установлены, они общеизвестны.
Сомневаться в том, имеет ли нация право судить и наказать смертью своего высшего чиновника, если он прикрылся маской лицемерия, чтобы успешнее интриговать против нее, если он воспользовался для угнетения своих соотечественников властью, которая была дана ему для их охраны, если он сделал законы орудием злобы, направленным против революции, если он употребил деньги, взятые с граждан, на жалованье их же врагам, если он лишил их средств к существованию, чтобы содержать варварские орды, призванные для их убиения, если он организовал шайки кулаков и скупщиков, чтобы истребить население голодом и нищетой, если он стал во главе изменников и заговорщиков, если он обратил против нации оружие, врученное ему для ее защиты, если он замышлял перебить борцов за свободу, чтобы снова заковать народ в старые цепи, — сомневаться в этом при таких условиях — значит оскорблять разум, идти вразрез с природой и справедливостью. Всякое сомнение насчет того, можно ли судить и предать смертной казни деспота, запятнанного всевозможными преступлениями, чудовище, обагренное кровью друзей отечества, — подобное сомнение было бы насмешкой над человечеством и забвением всякого стыда!
Нет, граждане, я не стану оскорблять вас предположением, что среди вас найдется хоть один, который подверг бы сомнению эту истину, — разве только он окажется в том заинтересован. Если вы открыли прения в настоящем великом процессе именно этим вопросом, то это сделано не столько для выяснения спорного пункта, сколько для того, чтобы показать воочию нелепость тех софизмов, которые выставляют в свою защиту креатуры экс-монарха, приверженцы королевской власти и приспешники деспотизма.
Ваш Комитет законодательства доказал, что Людовик Капет подлежит суду, при помощи ряда аргументов, взятых из области естественного права. Этот способ доказательства был необходим для народа, ибо надо привести к одному убеждению всех членов республики различными путями, соответствующими различию в складе ума. Что касается представителей самодержавного народа, они могут рассматривать вопрос только с политической стороны.