— Но и этого им будет мало! — подумал он вслух.
Нефедов вновь почувствовал, что волнение в нем нарастает. Он уж не слышит рокота Снежки, не чувствует прелести тихого утра, в нем поднимается какая-то мелодия, какая-то музыка, ему хочется петь, как, бывало, пел он в армии, когда было трудно… Когда дневалил ночью, когда в холодной кухне чистил свою тонну картошки, когда засыпал на ходу в марш-броске по тревоге! Или когда долго не было писем от нее… Мелодия прояснилась, оркестром зазвучала в нем, оформилась в слова:
И все должны мыНеудержимоИдти в последний смертный бой!
Четкий ритм уже звучал не в нем, а там, наверху, со стороны станции. «Вот он, — отметил Иван, — мой…» Тяжелый состав уже грохотал над ним, мерно, в такт музыке. Иван отодвинул предохранитель гранаты…
Так пусть же КраснаяСжимает властноСвой штык мозолистой рукой! —
запел Иван и, размахнувшись, швырнул гранату вверх, под колеса поезда, и тут же, подцепив носком сапога проволочный виток, с силой дернул его. Взрывы слились.
. . .
— Ну давай, Гуров, по второй… Как там у Шолохова: первая колом, вторая соколом! — Родион Иванович поднял рюмку. — Давай выпьем за то, чтобы все состарились, как говорится, на своей подушке! За мир, стало быть…
Они выпили. Родион Иванович стал есть медленнее, рассеяннее, о чем-то думал, мысленно рассуждал, чуть заметно поводя вилкой. Потом сказал, как бы продолжая свои рассуждения:
— История, мил человек, не забывается, она у нас вот где, — он левой рукой дотронулся до груди. — Мы ею созданы, носим ее в себе…
Гуров молчал. Он вдруг ощутил в себе какую-то давно забытую тревогу, разбуженную этой встречей и воспоминаниями. Заныла, заболела старая рана. Ощущение тревоги настойчиво перерастало в чувство вины. Глядя на старого военврача, на его изменившееся, помрачневшее лицо, он подумал, что и его, Родиона Ивановича, тревожит сейчас то же чувство и что, наверное, все бывшие бойцы нет-нет да и услышат в себе вот такое щемление, вот такую вину перед погибшими… Как же мог он, Гуров, забыть Ивана? Как это случилось… Он мысленно перелистал «страницы» этих мирных лет: Сибирь, госпиталь, рука. Приезд семьи. Победа. Он — школьный учитель, потом вуз. Дети. Студенты… Тогда, перед тем как самолет увез его, раненного, на Большую землю, Самсонов рассказал ему, что ветврача Архипова гитлеровцы расстреляли. Что кто-то взорвал эшелон с боеприпасами, шедший на фронт, и надолго вывел из строя железнодорожный узел… Подорван был именно тот мост, который должен быть уничтожен группой Нефедова. Сам Нефедов пропал, и он — Самсонов — уверен, что подорвал мост Иван Нефедов… Да, в то время, когда ежедневно, ежечасно гибли люди, уходили из жизни друзья, о Нефедове забыли. Но ведь есть его семья! А может быть, живы, черт возьми, те немцы, которые ловили его партизан и которые сыграли злую шутку с его другом!.. Да, хорошо сказано: история не забывается, мы ею созданы и носим ее в себе! Только он, Гуров, должен уточнить эту историю, выпрямить ее…
Теперь Гуров взял со стола графинчик и поманил девушку. Потом достал из кармана сигареты. Ловко действуя одной рукой, вынул спичку и, прижав коробок к груди, зажег ее.
Федор Шахмагонов, Евгений Зотов
ГОСТЬ
Для рассказа о судьбе своего героя мы избрали форму его исповеди. Это не случайно. Сам ход следствия подсказал нам эту форму: искреннее раскаяние человека, запутанного антисоветчиками из НТС, его горячее желание вновь обрести Родину. Небезынтересно будет знать читателю, что человек, который у нас в повести выступает под именем Сергея Плошкина, стал полноправным советским гражданином и работает на одном из советских промышленных предприятий.
Подполковник Е. А. ЗОТОВ
Не светит солнце на чужбине.
Т. Шевченко
I
Вот история моей жизни.
Я волен рассказать ее от начала и до конца. Перед самим собой я освобожден от всех обязательств, кроме одного: быть правдивым.
Скоро суд. Я предстану перед судом, судьи должны будут взвесить, как прожита моя жизнь. Для этого и веду свой рассказ.
Времени у меня достаточно. Четыре стены тюремной камеры, тишина, никто мне не мешает все вспомнить, обо всем подумать.
Тюрьма эта известная, о ней знают и мои наставники. Упаси бог, говорил мне один из них, попасть в Лефортовскую. Там все на месте: и следователь, и камера пыток, и суд. Оттуда на суд не возят!
Следователь здесь, это правда. О пытках не слыхивал, и на суд меня отсюда повезут…
Пожалуй, я не солгу, если скажу, что почувствовал облегчение, когда задвинулись за мной тюремные ворота…
Все произошло, значительно проще, чем я думал.
Я выехал в очередной рейс на тяжелогрузной машине. В Рязани загрузили в фургон несколько станков, я повез их в Брест. В Бресте мне должны были дать груз до Армавира. Командировка долгая. Ехал как на отдых. Только в командировках и был спокоен. Спокоен? Ой ли! В дороге бывали минуты, когда меня охватывал ужас: как бы меня не поймали!
От Рязани до Москвы участок дороги самый трудный — большое движение. Я выехал в ночь, чтобы проскочить по пустому шоссе.
Проехал километров сорок. Пост ГАИ. Инспектор посигналил мне светящимся жезлом. Ничего, казалось бы, особенного, не впервые меня здесь останавливают — обычная проверка документов. Но каждый раз обрывается сердце. А вдруг!
И на этот раз я подруливал к будке ГАИ с беспокойством и страхом, через силу.
Инспектор взял у меня путевой лист, водительское удостоверение и посветил на них фонариком, загораживаясь от колючего ветра. Сделал мне знак, чтобы следовал за ним в будку.
Размяться, когда сидишь за баранкой, всегда приятно. Я пошел за ним. В будке сидел за столом человек в штатском, еще двое стояли у двери.
— Кудеяров Владимир Петрович! — объявил инспектор и положил мои документы на стол.
Человек в штатском подвинул документы, внимательно прочел их и поднял на меня глаза. Темные глаза, наверное, карие. Было в них не любопытство, а скорее грусть.
— Кудеяров! — повторил он. — Владимир Петрович! Присаживайтесь, Владимир Петрович!
Я присел на свободный стул. Те двое, что стояли у двери, придвинулись ко мне.
То, чего я боялся, то, чего всячески старался избежать, свершилось. До этого, вольно или невольно, я частенько представлял себе, как это произойдет, рисовал картинки.