Параллельно развивались ритуальные практики индивидуального и коллективного посещения заброшенных к этому времени пионерских лагерей. В последние годы создаются электронные ресурсы сохранения памяти об этих поездках, в том числе памяти о визуальном облике лагерного ландшафта (архитектуры, гипсовой скульптуры и пр.)[44]. Заброшенный пионерский лагерь, становясь объектом осмысления, строящегося по фольклорным моделям почитания «страшного места», и фиксации («фотоотчет о поездке в заброшенный пионерский лагерь»), служит материалом, актуализирующим советское прошлое. Однако не создается впечатления, что в этих практиках оживляется ностальгический нарратив о детстве в пионерском лагере. Большинство ресурсов, представляющих заброшенный пионерский лагерь, – это каталоги фотографий, сопровождающиеся описанием нелегкого пути в лагерь и «исторической» информацией (момент открытия лагеря, ведомственная принадлежность, количество корпусов и т.п.). В то же время заброшенный лагерь встраивается в реестр мест, посещаемых сообществами сталкеров и диггеров (во многом это поколение молодых людей, у которых уже не было советского детства), для которых освоение руинированного пространства лагеря становится поводом отозваться на представления о советском прошлом, транслируемые предыдущими поколениями.
Новое чудовищное место памяти
В этом контексте стоило бы ожидать, что авторы детских ужастиков 2000-х, проникнутые (ностальгическими) воспоминаниями о детстве, так или иначе транслировали бы свой опыт в литературе для младших поколений. Тем не менее это не так. Екатерина Неволина и Светлана Ольшевская, к ужастикам которых я обращусь ниже, никогда не были в пионерском лагере, но обе писательницы указали на то, что стимулом к использованию топоса пионерского лагеря стала в одном случае фотография разрушенной гипсовой скульптуры, попавшаяся на глаза автору в журнале, а в другом – случайное посещение заброшенного лагеря в Кабардинке. Таким образом, современные писательницы, помещая действие своих произведений в пионерский лагерь, отзываются на визуальный повод сегодняшнего дня, а не опираются на память о своем детстве. Чтобы написать о пионерском лагере, оказывается необходим внешний стимул, помогающий реактулизировать незнакомое прошлое. Таким стимулом становится разрушающийся ландшафт места памяти, уже утратившего для современного детского писателя символический смысл.
В повести Екатерины Неволиной «День вечного кошмара» (2009) сюжет строится на посещении детьми заброшенного лагеря, на котором лежит родовое проклятие: мать одного из героев в далеком 1986 году, будучи вожатой в этом лагере, оказалась виновной в смерти одного из детей. Мир лагеря построен по узнанной проницательным потомком вожатой модели «Дня сурка» (на этот фильм, как и на страшилки Успенского, в повести ссылаются сами персонажи) – знакомство с прецедентным кинотекстом позволяет герою спасти ситуацию. Таким образом, один из традиционных сюжетов страшного детского фольклора – смерть ребенка по недосмотру взрослого (в его лагерном варианте – по недосмотру вожатого) – впервые становится основой отдельного литературного произведения. Повесть воспроизводит жанровый шаблон готического нарратива: родовое проклятие, реализуемое в месте смерти заложного покойника[45], неотомщенное злодеяние, дневник погибшего героя-ребенка и его личные вещи (часы), найденные спустя 20 лет на месте преступления, размеченность пространства на страшное и профанное и др. Маркером советской «разметки» пространства, как и у В. Крапивина, служат валяющиеся повсюду гипсовые статуи. Так элементы руинированного советского пространства становятся одной из устойчивых пейзажных деталей детского триллера:
Компания остановилась перед старыми металлическими воротами. Картина и вправду жуткая. Прямо перед ними на земле валялся огромный бюст пионера в буденовке. Нос у пионера отколот, на лице застыло выражение сосредоточенного торжества. Слепые, невидящие глаза смотрели куда-то вдаль, будто видели там нечто особенное. От ворот к месту, где когда-то раньше стояли жилые корпуса, вела широкая заасфальтированная дорожка, по краям которой красовались несколько опрокинутых каменных тумб. Наверное, на них раньше стояли бюсты. Например, этого ужасного пионера с отколотым носом. А дальше… Дальше ничего – только руины. Все это в свете луны смотрелось особенно тревожно (Неволина 2008: 132).
При этом советские идеологические символы и тексты не становятся в повести Неволиной сюжетообразующими: сюжет растет из детского и вожатского фольклора о пионерском лагере. Руинам остается только пейзажная роль.
А в повести Светланы Ольшевской «Смертельно опасные желания» (2011) мы обнаруживаем уже две сюжетные линии: условно говоря, мифологическую и идеологическую. В первом случае это сюжет о родовом проклятии, колдовстве и вурдалаке. Во втором – героическая смерть ребенка с красным знаменем в руках. Обе линии искусно переплетены. Фабула повести такова: в детский лагерь отдыха (недавно возрожденный на месте заброшенного пионерского лагеря) приезжают два мальчика, чтобы расследовать необъяснимый случай с их одноклассницей, произошедший несколькими днями раньше: девочку душила черная простыня (типичный сюжет фольклорных страшилок).
У Ольшевской страшная семантика лагерного пространства так же, как и у Неволиной, задается в экспозиции: герои проблематизируют свое желание ехать в лагерь (боятся, опасаются, храбрятся и т.п.), приезд в лагерь показан как погружение в мрачный мир неизвестности:
Летний лагерь «Зеленая дубрава», когда-то пионерский, а ныне просто детский, расположился в живописнейшем месте – дубовые и березовые рощи сменялись сосновыми, тут и там встречались заросли орешника. Ребята приехали автобусом, после чего довольно долго шагали по лесной дороге, глубоко и с наслаждением вдыхая чистый и свежий воздух, такой непривычный для городского жителя. Наконец они по старинному мостику перешли речку и вошли на территорию лагеря.
Первое, что бросилось в глаза при входе, была гипсовая статуя пионера с горном в руках (курсив мой. — С.М.), стоявшая за разросшимся кустарником. Но постамент ее был достаточно высокий, чтобы ребята увидели, что ног у пионера нет. Они рассыпались от времени, оставив несчастную скульптуру стоять на ржавых прутьях каркаса. Страдальческое лицо пионера соответствовало ситуации, даже казалось, что он закусил губу, чтобы не заплакать от боли (Ольшевская 2011).
Антропоморфизацию и психологизацию статуи у С. Ольшевской можно считать следующим этапом в «проработке» лагерных руин. Кстати, в воспоминаниях о детском фольклоре пионерского лагеря встречаются сюжеты об окаменевшем пионере:
Если в лагере стоял памятник пионеру с горном, то обязательно это был заключенный в камень живой пионер, который сунул свой нос не в свое дело, за что был наказан какой-нибудь нечистью. Обязательно у этого пионера либо стучало сердце в камне, либо он ходил и проверял, как спят дети в пионерлагере. Еще пугали поварихами, начальниками лагеря, подвалами. Детский фольклор не знал границ[46].
Фольклорный источник литературного образа в данном случае скорее совпадение, чем генетически установленное родство. Думаю, здесь речь может идти о самозарождении сюжета в контексте литературной традиции. Хотя в этом случае все генетические схемы могут оказаться ложными: ожившая статуя – слишком общее место как фольклора, так и литературы.
На уровне сюжета в повести можно выделить несколько исторических пластов:
события дореволюционной поры: колдунья (барыня Полянская) побеждает вурдалака при помощи непорочной девы (крестьянка Матреша);
события времен становления большевистской власти на селе: отрез красной материи, выданный барыней матери Матреши и служащий для девушки оберегом от вурдалака, экспроприирован односельчанами, из отреза пошито знамя;
события 1927 года: знамя пытаются водрузить на башню (в которой замурован вурдалак), однако Генка (сирота и пионер), вызвавшийся водрузить знамя, падает и разбивается насмерть, и на знамя попадает его кровь;
события 1980-х годов: сынки партийных боссов, отдыхающие в пионерском лагере на месте усадьбы Полянских, выпускают вурдалака на волю, лагерь закрывают;
события сегодняшнего дня: один из выживших сынков – Роберт – открывает на месте заброшенного пионерского лагеря новый лагерь отдыха, чтобы мечтами и желаниями детей кормить ненасытного вурдалака.
Приехавшим в лагерь ребятам, Косте и Денису (вместе с правнучкой Матреши – Убейволковой), удается прочитать весь этот палимпсест с помощью старого сторожа Василия Петровича и гипсового пионера-призрака, восстановив и природу происхождения черной простыни: это то самое красное знамя, за 100 лет изрядно загрязнившееся. При этом генезис красного знамени (из отреза-оберега) как энергетического вампира вполне может быть интерпретирован в терминах «бесовской власти», «нечистой советской силы» и т.п.: