Те поначалу думали использовать его для показательного процесса народной справедливости, только быстро поняли, что сделают из процесса лишь посмешище, выставляя на вид и ради примера подобного обвиняемого. Но вот убить его просто так, без какой-либо выгоды и без политического решения — на это они тоже не пошли. Так что держали его в каком-то холодном подвале, кормя каким-то червяками и помоями, пока фронты уличной революции не переместились, и квартал не заняли троцкисты. В их руках господин Урьяш познал новые страдания, ибо среди самих троцкистов не было согласия относительно из политического пути в Сибири, так что между собой сталкивались и ссорились различные заговорщические и внутризаговорщические группы, каждая из которых ссылалась на учение Льва Давидовича Бронштейна. Так что, когда одни уже тащили господина Урьяша на фонарь, заскакивала другая каманда и говорила, нет, мы жизнь губернаторского наушника продадим на пользу Революции! Так вот он и попал в эту клетку, словно зверь, словно животное — то ли волкодав, то ли борзой пес — в которой его стиснули, неделями держали на четвереньках. И в это время, троцкисты торговались с Победоносцевым, чтобы тот предоставил им поездом больше, то безопасный переброс из Томска, то за какие-то энергетические концессии. Только Победоносцев, видать, совсем не ценил жизнь Франца Марковича. Господин Урьяш скалился с собачьей гордостью. Никогда он меня не ценил, хры-хры. А сейчас меня здесь на жаркое держат, как голод подступит к горлу Революции, меня и съедят, хры-хры-хры.
И когда я так вот с превращенным в животное губернаторским чиновником обменивался шепотом и безумными смешками, подошел к нам, под стенку, один из троцкистов в кожаной, фасонной куртке, с тремя дырами от пуль на груди, держа над головой керосиновую лампу. Я замолчал, когда заметил движение теней на деревянных поверхностях. Тот остановился, покачался вперед-назад на каблуках казацких сапог с блестящими, высокими голенищами, наклонился, приставил мне к виску мутное стекло горячей лампы. Я дернулся назад. Тот схватил меня за полу пиджака, рывком поднял в сидячее положение и начал обыскивать карманы. Бумажник у меня забрали еще раньше[423]. Тем не менее, этот боевик был более скрупулезным. При этом он ежесекундно зыркал мне в глаз; да и я находился под странным впечатлением, будто бы откуда-то этого черноволосого молодого человека, с топорным лицом, замерзшим под сердитыми морщинами, с пышными усами, закрывающими губы, с натруженными, твердыми от мозолей руками знаю. Он? Он? Не он. Он обнаружил у меня завернутую в брезент папку с рисунком панны Елены, забрал, раскрыл, присветил над листом, усмехаясь в цыганскую щетину. Я выкрикнул бессмысленный протест — тот ударил меня наотмашь, даже не сжимая пальцев в кулак. Только кожа под слепым глазом лопнула, словно разрезанная. Когда он уходил, в керосиновом свете я заметил на его безымянном пальце ту яркую звезду: перстень с крупным бриллиантом, сейчас залитым кровью. Который я уже легко узнал по холодной памяти — он? он! — бриллиант Великих Моголов пана Войслава Белицкого.
Задрожал пол, и дрожь прошла по всему зданию, в окнах зазвенели стекла: проехал поезд. Нас держали где-то неподалеку от железной дороги — разве не под контролем троцкистов находится Иннокентьевский Паселок и все те рабочие поселения к югу от Вокзала Муравьева? Я лежал, угнетаемый еще более мрачными мыслями. Всех убили, теперь убьют меня. Специалиста по напрасной трате алгоритмически рассчитанных планов! Ведь имел Историю перед собой на столе, так нет же, обязательно следовало в самую глубокую энтропию самому полезть! Струйка тепла ползла улиткой по щеке, ужасно раздражая нервы на коже; я терся лицом о доски. Боль, боль, боль. Урьяш приглядывался ко мне диким взором. Дурак, шипел он, дурак, все они дураки. Сматри, как золотом себе в зенки светят, как под хрусталями зевают, красавицами, орденами друг перед другом чванятся. Где теперь князья, генералы, адмиралы? Где они? Чистилище!
И вправду, а где они сейчас? Я спросил у особачившегося комиссара про князя Блуцкого. Ведь сначала он стоял с царскими силами в Александровске, а затем, после того странного договора с Победоносцевым и графом Шульцем-Зимним, отступил на Обь. Разве император не отдал ему каких-то приказов после Оттепели? На это Франц Маркович затряс клеткой, стучась в ее прутья в неожиданной истерике. Хры! Хры! Хры! Князь Блуцкий! Князя Блуцкого его собственная супруга отравить хотела! Таким вот ледняцкий договор с Победоносцевым был, и такова вам сила графа Зимнего на сибирском троне: Лед! Лед! Только все растаяло, треснуло. И теперь меня сожрут. Хры!
Я закрыл глаз. Он уже полностью разморожен, память вытекает из ушей. Могло быть так, могло быть иначе. Пощупал непослушными пальцами узлы — нет, не распутаю. Напряг мышцы. Не разорву. Ежеминутно кто-нибудь проходил, если даже не по самому длинному помещению, так по лестнице, справа или слева; так не сбежать. Если бы хотя бы знать, на что выходят эти высокие окна… Мираже-стекло так легко не разобьется, но, возможно, удастся с разгону выбить окно вместе с рамой и выскочить наружу — только ведь, что если это третий, а то и четвертый высокий этаж, а до земли — целая пропасть? Шею сломаю. А может, и нет. Быть может, на какую-нибудь угольную кучу или на навес, либо на стоящий на боковой ветке вагон выскочу. Я открыл глаз. Резко вскочить, разогнаться, десять шагов, бах, черное окно. Так как? Удастся? не удастся? Выживу? Не выживу? Прыгать? Не прыгать? Прежде, чем придут и потащат на фонарь или, что гораздо хуже, посадят в клетку и доведут до сумасшествия. Я прикусил язык. Правда или фальшь? Правда или фальшь?
Они пришли раньше, чем я во всем этом до конца замерз. Тот, с голландским бриллиантом, и еще пара здоровяков — поставили меня на ноги, разрезали путы. Не говоря ни слова, потянули. Я шел, не упираясь, только косясь из-под напухшего века на ближайшие стекла.
До лестницы мы не дошли. Меня запихнули в какую-то захламленную конторку, квадратную клетушку с голой лампочкой, истекавшей желтым светом, без единого стула или табурета, зато с тремя столами, заваленными газетами, объявлениями, промокашками, зачитанными книжками. В основной стене окна не было, что я тут же отметил с пассивным отчаянием. Зато там висела огромный плакат, мазня мазней, изображающий мускулистого Рабочего с засученными рукавами, топчущего на мостовой крысу-Монархию, и все это на фоне куполов-близнецов и башни-скелета. Даже шрифт был идентичен агиткам времен войны с Японией. Абщенародная Ревалюция! И много серого, символизирующего красный цвет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});