К тому же письма — они такие, как бы это сказать… односторонние. Или слишком медлительные. Слишком не терпится получить ответ.
Печальное известие обернулось самым худшим. Плохие, по-настоящему ужасные вести — из тех, что требуют церемонной учтивости. От витиеватого слога, которым он пытался меня утешить, у меня чуть не разорвалось сердце.
Не в пример любовникам, не в пример лучшим друзьям, родители и дети не могут восторгаться или впадать в отчаяние от мысли, что они могли и не встретиться. И расставаться они не обязаны — до тех пор, пока не расстанутся. Евгений мало-помалу подбирается к тому, что намерен высказать: «Вы были щедры, отец, и, несомненно, полагаете, что по отношению ко мне вы исходили из самых лучших побуждений. Не подумайте, что я не благодарен Вам за ежемесячное пособие, которое Вы мне выплачивали со дня окончания кадетской школы. Но поскольку Вы действовали в согласии со своими убеждениями, то и я должен руководствоваться своими». Холодное, скупое письмо (он подбирает интонацию сдержанной искренности) вот-вот обратится в пылкое, полное страсти.
«Гонконгские письма», как окрестил их вдовец, разоблачили связь, длившуюся почти десять лет. Он и помыслить не мог, что его жена так искушена в разврате. Красочные воспоминания о встречах соседствовали с рассказами о том, как она доставляла себе удовольствие в разлуке — в любой момент, даже не раздеваясь, даже при людях (болтая с кем-нибудь на вечеринке, читая лекцию), достаточно было незаметно к чему-нибудь прижаться и вспомнить то грубое удовольствие, что они дарили друг другу. А еще в этих письмах был «он» и его умилительно ограниченные потребности, его умиротворяющее бесполое присутствие, без которого она, наверное, не смогла бы писать. Боже! Так вот, значит, чем было для нее его безоглядное обожание? Покоем безопасного супружества? Ну уж нет, теперь он покажет клыки, — для преступления на почве ревности никогда не бывает поздно. Он покупает билет на самолет до Гонконга.
А на борту самолета, терпящего бедствие, теряющего высоту, вращаясь, пикирующего прямо на скалы, сорокатрехлетний клерк из Осаки подавляет ослепительно-белую вспышку животного ужаса, и достает из кейса блокнот, и вырывает лист бумаги, и тоже, как Дюман, пишет прощальное письмо жене и детям. Но у него осталось всего три минуты. Другие пассажиры визжат и стонут, кто-то падает на колени молиться, а сверху, с багажных полок, на них валятся свертки и сумки, подушки и пальто. Упершись ногами в переднее сиденье, чтобы не выпасть в проход, и обняв левой рукой кейс, на котором пишет, торопливо, но разборчиво, он велит детям слушаться мать. Жене он признается, что не жалеет ни о чем — «мы жили полной жизнью», — и просит смириться с его гибелью. В то мгновение, когда он ставит подпись, самолет переворачивается вверх тормашками. Клерк успевает засунуть письмо в карман куртки за миг до того, как его швыряет мимо соседа на иллюминатор головой вперед. Он проваливается в милосердное забытье. Когда его тело, одно из пятисот с лишним изувеченных тел, найдут в кедровой роще на склоне горы, обнаружится и письмо. Служащий «Японских авиалиний» с покрасневшими глазами вручит послание жене погибшего. Его опубликуют на первых полосах газет. Вся Япония как один человек захлебнется слезами.
Почему в наши дни люди пишут так много писем — куда больше, чем прежде? (Разумеется, электронных писем, так не похожих на настоящие.) Да потому, что не считают их письмами в полном смысле слова. Это ведь просто текст, набранный на компьютере. Можно не заботиться об ошибках и опечатках. Можно обойтись парой слов. Можно отвечать в несколько приемов. И все мгновенно. Пинг-понг. Вжик-вжик. Лично адресату — или всем на обозрение. Берегитесь! Одно нажатие клавиши — и сказанного не воротишь. Ваше письмо могут переслать кому — то другому. Сами виноваты — не остереглись. Ваше письмо перешлют — а вы и не узнаете. Так что будьте начеку: никаких чувств, которых вы не желаете показывать другим! А впрочем, тут не убережешься. И эта неудержимая тяга к шуткам! Особенно когда сочиняешь тему письма — ту, что высветится в заголовке. Тема — часть формы, мимо нее не пройдешь. И снова письма, и обрывки фраз, и последние новости, и опять шутки — все больше и больше. Письмо — ответ, письмо — ответ… и так до бесконечности. Новая страница. Ну, попробуйте. Можно обойтись парой слов. Пинг. Понг.
Ее письма так уютно сочетались с одиночеством… Разлука обрела смысл, стала поводом и оправданием для переписки.
Вот — из одного ее письма ко мне:
«Вскоре после того я провела месяц на благоухающем лавандой островке у побережья Далмации. Я сняла комнатушку у одного рыбака и познакомилась с такими же, как я, туристами. Они мне приглянулись, и мы почти все время проводили вместе: взяли напрокат лодку с подвесным мотором в четыре лошадиные силы и ныряли со скубой, устраивали пикники в тени сосен на скалах полуострова, с жареной скумбрией и лепиньей — свежевыпеченным плоским хлебом, а долгими вечерами сидели в портовом кафе, рассказывая о своей жизни. Я уехала первой, до того, как они разъехались кто куда — в Хьюстон, Лондон, Мюнхен; и, когда теплоход отошел от пристани, я замахала рукой изо всех сил. “Пишите! — прокричала я. — Пишите!” Первым, кого я снова встретила, был адвокат из Техаса — это случилось следующей весной в Женеве. Мы много писали друг другу. “Ты так кричала ‘пишите!’ — поддразнил он, — как будто это мы тебя бросили. А ведь это ты нас бросила, ты сама решила уехать”. Он задел мою гордость. Больше я ему не писала».
И снова мне (отрывок): «…не подумай, что я от тебя отдалилась или перестала доверять. Или что решила тебя отвергнуть. Но, когда боишься жить один, живется очень плохо».
В письме к другому, не ко мне, она позволила себе лирическое тремоло:
«Дон Педро д’Альфарубейра со своими четырьмя дромадерами обошел весь мир и восхищался им. Он сделал то, о чем я лишь мечтаю. Было б у меня три дромадера! Или хотя бы два! Видишь, это я оседлала своего конька. Я смотрю на мир, на все его чудеса. Вот так я всегда и хотела провести свою единственную и неповторимую жизнь. Но при этом я все же хочу быть на связи.
Да-да, хочу быть. На связи.
С тобой. И с тобой тоже».
«Порадую вас известием, батюшка, — добавляет Евгений, — что с игорными долгами я расплатился». По его замыслу, это должно прозвучать саркастически, но на поверку он пытается задобрить старика. К чему это все, ну к чему? Неужто он опять ищет отцовского одобрения? Эту часть, где несостоявшийся поэт объясняет, что жизнь его вовсе не потрачена зря, надо исполнять в темпе presto, в стиле записки с вызовом на дуэль.
На самом деле в падающем самолете пишет еще один пассажир — четырнадцатилетняя девочка, возвращающаяся в Токио из Осаки, где она гостила у тети и отлично провела выходные на спектаклях «Такарацука». Она как раз начинает писать тете благодарное письмо, когда пилот делает первое хриплое объявление. Девочка на мгновение отрывает ручку от бумаги, вздрагивает и продолжает писать, но совсем не то, что хотела: «Я боюсь. Я боюсь. Помогите. Помогите. Помогите».
Буквы неразборчивые. Ее письмо так и не найдут.
Вот тайник со старыми письмами. Старыми листами… я собиралась взяться перечитать их. Это от моего бывшего мужа. Мы прожили с ним семь лет и поскольку не собирались расставаться, то устроили мне годичный отпуск для научной работы, я получила оксфордскую стипендию, и мы расстались на целый учебный год, но каждый день отсылали друг другу письма в синих конвертах авиапочты. Пользоваться трансатлантической телефонной связью только для того, чтобы пообщаться, в те дни никому бы и в голову не пришло, так давно это было. Мы были бедны, он был скуп. Я мало-помалу отдалялась, начинала понимать, что могу жить и без него. Но все равно писала ему — каждый вечер. Днем я сочиняла очередное письмо; в мыслях я постоянно с ним разговаривала. Понимаете, я так к нему привыкла! С ним я чувствовала себя защищенной. Я не ощущала себя отдельной личностью. Что бы я ни увидела, когда его не было рядом, даже если мы расстались всего час назад, первая моя мысль неизменно была о том, как я буду ему об этом рассказывать. А мы обычно не расставались больше чем на несколько часов — только на то время, пока он ходил преподавать, а я учиться. Мы были ненасытны. Случалось, у меня мочевой пузырь чуть не лопался, а я никак не могла прерваться или перебить его; и тогда он провожал меня в туалет, продолжая разговор. Возвращаясь за полночь с вечеринки, как в те степенные времена академики именовали свои собрания, мы порой просиживали в машине до рассвета, забывая подняться в квартиру, — так увлекательно было обсуждать с ним его несносных коллег. Столько лет этой исступленной дружеской болтовни! И втрое больше времени — с тех пор, как все это кончилось. Интересно, сохранил ли он мои письма? Или бросил их в камин, чтобы лучше поладить со своей второй женой? Целый год после развода я просыпалась по утрам с дурацкой улыбкой — от удивления, от облегчения, от сознания того, что я ему больше не жена. С тех пор я ни с кем не чувствовала себя такой защищенной. Я не перечитываю его писем, не могу. Но мне необходимо знать, что они здесь — в шкафу, в коробке из-под обуви. Они — часть моей жизни, моей мертвой жизни.