— Иаков, тебя просто не узнать, — сказала мама, — ты великолепен. Но все равно сегодня ночью ты из дома не уйдешь. Не забывай, что после моего возвращения у нас еще не было возможности серьезно поговорить. А что до пожарников, — обратилась мама к Адели, — то мне тоже кажется, что ты относишься к ним с предубеждением. Они милые юноши, хотя и шалопаи. Я всегда с удовольствием смотрю на этих стройных молодых людей в ладных мундирах, правда, чуть-чуть излишне перетянутых в поясе. В них бездна природного изящества, а усердие и энтузиазм, с каким они бросаются услужить дамам, весьма трогательны. Всякий раз, стоит у меня на улице упасть зонтику или развязаться шнурку на ботинке, обязательно подбегает один из них, исполненный воодушевления и готовности помочь. У меня просто не хватает духа разочаровать его в этом благородном намерении, и я всегда терпеливо жду, пока он не подбежит и не окажет услугу, что, похоже, доставляет ему огромную радость. Когда же он удалится, исполнив свой рыцарский долг, его тотчас окружает компания сотоварищей, которая живо начинает обсуждать это происшествие, причем герой его мимически воспроизводит, как все происходило. На твоем месте я с удовольствием пользовалась бы их галантностью.
— А я их считаю дармоедами, — объявил старший приказчик Теодор. — Мы же не допускаем их гасить пожары из-за их ребяческой безответственности. Достаточно увидеть, с какой завистью они останавливаются перед компанией мальчишек, которые играют пуговицами в пристенок, чтобы оценить степень зрелости их кроличьего ума. Когда с улицы доносится дикий шум игры, непременно, ежели выглянешь в окошко, увидишь в толпе ребятни этих лоботрясов, полностью поглощенных забавой, ничего не видящих и не слышащих в необузданной беготне. При виде пожара они сходят с ума от радости, хлопают в ладоши и пляшут, точно дикари. Нет, доверять гашение пожаров им нельзя. Этим у нас занимаются трубочисты и городская милиция. Зато они незаменимы во время народных гуляний и праздников. Например, во время так называемого штурма Капитолия темным осенним утром они, переодетые карфагенянами, с адскими воплями осаждают Базилианский холм. И при этом распевают «Hannibal, Hannibal ante portas»[7].
К тому же под конец осени они становятся вялыми и ленивыми, на ходу засыпают, а когда ляжет первый снег, их ни за какие деньги не сыскать. Один старый печник рассказывал мне, что при ремонте печных труб их обнаруживают в дымоходах, где они в своих багряных мундирах и сверкающих шлемах цепляются, недвижные, как куколки, за стенки. Они там стоя спят, налитые малиновым соком и полные внутри липкой сладости и огня. Их вытаскивают оттуда за уши, хмельных от сна и почти бесчувственных, и по утренним осенним улицам, ярким от первых заморозков, ведут в казарму, и толпа швыряет им вслед камни, а они шатаются, как пьяные, и улыбаются пристыженной улыбкой, свидетельством их вины и угрызений совести.
— Как бы там ни было, — заявила Аделя, — а сок я им не отдам. Не для того я портила на кухне кожу, готовя его, чтобы эти бездельники его вылакали.
Вместо ответа отец поднес к устам свисток и пронзительно свистнул. В комнату, словно они подслушивали у двери, влетели четверо стройных юношей и выстроились вдоль стены. В комнате стало светлей от их сверкающих шлемов, и сами они, смуглые и загорелые под блестящими шишаками, стоя по-военному навытяжку, ожидали приказа. По знаку отца двое из них подхватили бутыль в ивовой оплетке, полную багряного сока, и прежде чем Аделя преградила им дорогу, с громким топотом сбежали по лестнице, унося драгоценную добычу. Двое остальных, отдав по-военному честь, удалились следом за ними.
С минуту казалось, что Аделя перейдет к действиям, не входящим ни в какие рамки, такие молнии метали ее красивые глаза. Однако отец не стал ждать взрыва ее гнева. Одним прыжком он оказался на подоконнике и раскинул руки. Мы подбежали к окну. Рыночная площадь, светящаяся многочисленными огнями, была заполнена праздничной толпой. Под нашим домом восемь пожарных растянули большое полотнище брезента Отец повернулся к нам, еще раз сверкнул всем великолепием своих доспехов, молча козырнул, а потом, распахнув руки, светлый, как метеор, прыгнул в ночь, горящую тысячей огней. Зрелище было настолько прекрасно, что мы все принялись рукоплескать. Даже Аделя, забыв о своей обиде, зааплодировала этому прыжку, исполненному с таким изяществом. Тем временем мой отец, упруго соскочив с полотнища и скрежетнув скорлупами доспеха, занял место во главе отряда, который, выстраиваясь на ходу по двое, развернулся в марше длинной колонной и, сверкая латунными шлемами, медленно удалялся между двумя темными стенами толпы.
Вторая осень
Среди множества научных трудов, которые предпринимал мой отец в редкие минуты успокоения и внутренней безмятежности между ударами бедствий и катастроф, какими изобиловала его бурная, полная приключений жизнь, ближе всего его сердцу были исследования по сравнительной метеорологии, в частности работы о специфическом климате нашей провинции, о присущих лишь ему одному своеобразных особенностях. Именно мой отец создал основы научного анализа климатических формаций. Его «Очерк общей систематики осени» раз навсегда уяснил сущность этой поры года, которая в нашем провинциальном климате обретает растянутую, разветвившуюся, паразитически разросшуюся форму, что под названием «бабье лето» затягивается чуть ли не до середины красочных наших зим. Что сказать еще? Отец первым уяснил вторичный, производный характер этой поздней формации, являющейся не чем иным, как своего рода отравлением климата миазмами перезрелого и вырождающегося барочного искусства, в изобилии собранного в наших музеях. Это разлагающееся в тоске и забвении музейное искусство, безвыходно запертое, засахаривается, подобно старому варенью, переслащивает наш климат и является причиной той прекрасной малярийной лихорадки, той красочной горячки, которой агонизирует растянувшаяся осень. Ибо красота, учил отец, это болезнь, своего рода дрожь таинственной инфекции, темное предвещение распада, что поднимается из глубин совершенства, и совершенство приветствует его вздохом глубочайшего счастья.
Несколько существенных замечаний о нашем провинциальном музее послужат лучшему пониманию проблемы… Истоки его уходят в XVIII век и связаны с достойным удивления коллекционерским пылом отцов базилианов, которые одарили город этим паразитическим наростом, что отягчает городской бюджет непомерными и непродуктивными расходами. В течение многих лет казна Республики, купившая за бесценок у обедневшего монастыря это собрание, более подходящее для какой-нибудь королевской резиденции, великодушно тратилась на подобное меценатство. Однако уже следующее поколение отцов города, ориентированных куда более практически и не закрывающих глаза на требования экономики, после безуспешных переговоров с управлением эрцгерцогских коллекций, каковому они пытались этот музей продать, закрыло его, ликвидировав правление и назначив последнему хранителю пожизненную пенсию. Во время переговоров эксперты вне всяких сомнений установили, что ценность этого собрания была нашими городскими патриотами непомерно завышена Благочестивые монахи приобрели в похвальном запале немало подделок. В музее не оказалось ни одного полотна художника первого ряда, но зато были большие коллекции второ- и третьеразрядных, целые провинциальные школы, давно забытые, известные лишь специалистам, тупики истории искусства.
Странное дело, но у благочестивых монахов были воинственные пристрастия: большая часть картин относится к батальной живописи. Спекшийся золотой сумрак темнеет на этих истлевших от старости полотнах, на которых эскадры галер и каравелл, старинные забытые армады дряхлеют в бухтах, откуда нет выхода, колыша на вздутых парусах величие давно исчезнувших республик. Под законченным, потемневшим лаком смутно виднеются контуры конных схваток. В пустоте сожженных полей под темным и трагическим небом в грозной тишине мчатся беспорядочные кавалькады, обрамленные с обеих сторон клубами и цветной сыпью артиллерийского огня.
На картинах неаполитанской школы без конца старятся смуглые, подкопченные дни, видимые словно бы через темную бутылку. И кажется, будто потемневшее солнце увядает на глазах в этих обреченных пейзажах, точно в преддверии космической катастрофы. Потому так пусты улыбки и жесты золотых рыбачек, продающих с маньеристским очарованием связки рыб бродячим комедиантам. Этот мир давно обречен и давным-давно минул. И тем объясняется безграничная сладость последнего жеста, который один лишь и длится еще — далекий самому себе и утраченный, повторяемый снова и снова и навек уже неизменный.
А еще дальше в глубине этой страны, населенной беззаботным народцем шутов, арлекинов и птицеловов с клетками, в стране без основательности и реальности маленькие турчанки пухлыми ручками лепят на досках медовые лепешки, а двое мальчишек в неаполитанских шляпах несут корзину с гулькающими голубями на палке, которая чуть прогибается под крылатым, воркующим грузом. А еще глубже, на самом пределе вечера, на последнем краешке земли, где на границе мутно-зеленого небытия колышется увядающий пучок аканта, все продолжается игра в карты, последняя людская ставка перед надвигающейся беспредельной ночью.