В эту ночь я отправился домой. Далеко я не ушёл. Но это было начало. Важен первый шаг. Второй уже не важен. Каждый новый день заставал меня чуть дальше. Последнее предложение неточно, оно не передаёт моих надежд. Сначала я считал шаги десятками. Останавливался, когда не мог идти, и говорил: Браво, итого столько-то десятков, на столько-то больше, чем вчера. Потом считал по пятнадцать, по двадцать и, наконец, по пятьдесят. Да, под конец я мог сделать полсотни шагов, прежде чем остановиться, чтобы отдохнуть, опершись о свой верный зонт. Сначала, кажется, я немного поплутал по Баллибе, если я в самом деле находился в Баллибе. За тем, уже до конца, следовал более или менее теми же путями, которыми мы уже шли. Но пути, по которым возвращаешься, выглядят иначе. Я ел, повинуясь рассудку, всё, что природа, леса, поля, воды могли предложить мне съедобного. Кончил я морфием.
Предписание вернуться домой я получил в августе, самое позднее, в сентябре. Вернулся я весной, месяц уточнять не буду. Следовательно, я провёл в пути всю зиму.
Любой другой лёг бы на снег с твёрдой решимостью никогда не подниматься. Только не я. Когда-то я думал, что людям меня не сломить. Теперь думаю, что я умнее вещей. Есть люди и есть вещи, не считая животных. И Бог. Когда вещь препятствует мне, даже если это мне на пользу, долго это не продолжается. Снег, например. Хотя, сказать по правде, он скорее увлекал меня, чем препятствовал. Но, в некотором смысле, и препятствовал. Этого было достаточно. Я победил его, скрежеща зубами от радости; резцами вполне можно скрежетать. С трудом прокладывал я себе путь по снегу к тому, что назвал бы своим поражением, если бы мог представить себя побеждённым. Возможно, с тех пор я это себе уже представил, а возможно, не представил, для этого требуется время. Но по дороге домой я, жертва злобных вещей, людей и ничтожной плоти, не мог себе этого представить. Моё колено, если сделать поправку на привычку, заставляло меня страдать не больше и не меньше, чем в первый день. Болезнь, какая бы она ни была, не прогрессировала. Возможно ли такое? Возвращаясь к мухам: мне кажется, что есть такие, которые появляются в домах в начале зимы и вскоре после этого умирают. Их замечаешь в тёплых уголках, они медленно летают и ползают, вялые, тихие. Вернее, замечаешь изредка. Должно быть, они умирают совсем молодыми, не успев отложить яиц. Их сметаешь шваброй в совок, не замечая. Странная порода. Но я стал добычей иных недугов, слово неточное, в основном, кишечных. Я не желаю о них распространяться, к сожалению, а то был бы прелестный эпизод. Ограничусь тем, что скажу: никто другой не превозмог бы их без посторонней помощи. Кроме меня! Согнувшись пополам, прижав свободную руку к животу, я продвигался, издавая время от времени вопль отчаяния и торжества. Мох, которым я питался, вероятно, оказался вредным. Если бы я решил не задерживать палача, то кровавый понос не остановил бы меня, я добрался бы до места казни на четвереньках, теряя по дороге свои внутренности, изрытая проклятия. Разве я вам ещё не говорил, что погубили меня мои же собратья?
Но я не стану задерживаться на моём возвращении, с его яростью и вероломством. И обойду молчанием злоумышленников и призраков, которые пытались помешать мне вернуться, как велел Йуди. И всё-таки несколько слов скажу, ради назидания самому себе и дабы приготовить свою душу к завершению. Начну с моих редких мыслей.
Странное дело, меня занимали некоторые вопросы богословского характера. Такие, например.
1. Как относиться к теории, согласно которой Ева родилась не из ребра Адама, а из жирового утолщения на его ноге (задницы)?
2. Ползал ли змий, или, как утверждает Коместор, он передвигался вертикально?
3. Зачала ли Мария через ухо, как утверждают Августин и Адобар?
4. Долго ли нам ещё ждать пришествия Антихриста?
5. Действительно ли имеет значение, какой рукой подтираться?
6. Как относиться к ирландской клятве, при которой правую руку возлагают на мощи святых, а левую – на мужской член?
7. Соблюдает ли природа субботу?
8. Правда ли, что чертям не страшны адские муки?
9. Как относиться к алгебраической теологии Крэга?
10. Правда ли, что святой Рош в младенчестве отказывался по средам и пятницам от материнской груди?
11. Как отнестись к отлучению от церкви хищных зверей в XVI веке?
12. Следует ли одобрить итальянского сапожника Ловата, который распял себя, предварительно оскопив?
13. Чем занимался Господь до сотворения мира?
14. Не может ли молитвенный экстаз стать в конце концов источником скуки?
15. Правда ли, что по субботам муки Иуды прекращаются?
16. Что если отслужить заупокойную мессу по живым?
И я прочитал молитву: Отче наш, иже неси на небесех, да не святится имя Твое, да не приидет Царствие Твое, да не будет воля Твоя. И т.д. Середина и конец просто восхитительны.
Именно в этом легкомысленном и очаровательном мире, в котором я нашёл прибежище, чаша моего терпения переполнилась.
Но я задавал себе и другие вопросы, более тесно, возможно, связанные со мной. Например, такие.
1. Почему я не занял у Габера немного денег?
2. Почему я подчинился приказу вернуться домой?
3. Что стало с Моллоем?
4. Тот же вопрос обо мне.
5. Что со мной станет?
6. Тот же вопрос о моём сыне.
7. Попала ли его мать на небеса?
8. Тот же вопрос о моей матери.
9. Попаду ли я на небеса?
10. Встретимся ли мы когда-нибудь на небесах все вместе: я, моя мать, мой сын, его мать, Йуди, Габер, Моллой, его мать, Йерк, Мэрфи, Уотт, Камье и прочие?
11. Что стало с моими курами и пчёлами? Жива ли ещё моя серая хохлатка?
12. Живы ли Зулу и сестры Эльснер?
13. Не изменился ли служебный адрес Йуди: площадь Акации, дом 8? Что если ему написать? Или даже навестить? Я бы всё ему объяснил. Что бы я ему объяснил? Я бы умолял его о прощении. О прощении чего?
14. Не была ли эта зима небывало холодной?
15. Сколько времени я прожил без исповеди и без причастия?
16. Как звали великомученика, который, находясь в темнице, закованный в цепи, покрытый ранами и паразитами, неспособный двигаться, освятил дары на собственном животе и дал себе отпущение грехов?
17. Чем бы мне заняться до прихода смерти? Неужели нет возможности приблизить его, не впадая в грех?
Но прежде чем устремить своё так называемое тело через эти пустоши, покрытые снегом, а в оттепель – слякотью, я хочу сказать, что часто думал о своих пчёлах, чаще, чем о курах, а видит Бог, о курах я думал часто. И думал я, главным образом, об их танце, ибо пчёлы мои танцевали, нет, не так, как танцуют люди, чтобы развлечься, но совсем по-другому. Мне казалось, что из всего человечества я один это знаю. Я исследовал это явление досконально. Лучше всего было наблюдать, как танцуют пчёлы, возвращающиеся в улей и обременённые, более или менее, нектаром, их танец очень разнообразен по фигурам и по ритму. В конце концов, я истолковал танец как систему сигналов, посредством которых прилетающие пчёлы, удовлетворённые или разочарованные своей добычей, сообщают вылетающим пчёлам, в каком направлении надо лететь, а в каком не надо. Но и вылетающие пчёлы танцевали и своим танцем, несомненно, говорили: Всё понятно, или: Не стоит беспокоиться. Вдали же от улья, в разгар работы пчёлы не танцевали. Здесь их лозунгом, вероятно, было: Каждый за себя, – если допустить, что пчёлы способны на подобные взгляды. Танец состоял, главным образом, из очень сложных фигур, вычерчиваемых в полёте; я рассортировал их по классам, каждый со своим предполагаемым смыслом. Оставалось ещё жужжание, настолько меняющееся по тону вблизи улья, что вряд ли эта перемена могла быть случайной. Сначала я предположил, что каждая фигура танца подчёркивается посредством свойственного ей жужжания. Но вынужден был отказаться от этой гипотезы. Ибо заметил, что одну и ту же фигуру (по крайней мере, то, что я называл одной и той же фигурой) сопровождало самое разнообразное жужжание. И тогда я сказал: Цель жужжания – не подчеркнуть танец, а наоборот, видоизменить его. А именно, одна и та же фигура меняет свой смысл в зависимости от жужжания, её сопровождающего. Я собрал и классифицировал огромное количество наблюдений на эту тему, и не безрезультатно. Однако следовало учитывать не только фигуру танца и жужжание, но и высоту, на которой та или иная фигура исполнялась. Я пришёл к убеждению, что одна и та же фигура, сопровождаемая одним и тем же жужжанием, на высоте четырёх метрах от земли означает вовсе не то, что на высоте двух метрах. Ибо пчёлы танцевали не на любой высоте, не где попало, напротив, имелось три-четыре уровня, всегда одни и те же, на которых они и исполняли свой танец. Если бы я поведал вам, какие это уровни и каковы между ними соотношения, ибо я тщательно их измерил, вы бы мне не поверили. А сейчас далеко не тот момент, чтобы вызывать к себе недоверие. Меня бы обвинили в том, что я работаю на публику. Несмотря на все усилия, которые я приложил к решению этих вопросов, я был потрясён непомерной сложностью пчелиного танца, наверняка включающего в себя и другие компоненты, о которых я даже не подозреваю. И я произнёс с восторгом: Вот то, что можно изучать всю свою жизнь, так ничего в этом и не поняв. На протяжении моего возвращения, когда я мечтал о крохотной радости, размышления о пчёлах и их танце утешали меня более всего. Ибо я, как и прежде, мечтал о крохотной радости, хотя бы изредка! В конце концов, я охотно согласился, что пчелиный танец ничуть не лучше танцев народов Запада, фривольных и бессмысленных. Но для меня, сидящего возле залитых солнцем ульев, созерцание танца пчёл навсегда останется благородным и разумным занятием, которое не в силах опорочить размышления такого человека, как я. Я никогда не буду судить пчёл слишком строго, как судил Господа, которому меня научили приписывать мои собственные чувства, страхи, желания и даже тело.