Затем Эдуард заявил, что у него «лицемания» и что он вообще никого не может видеть.
После этого Эдуард расцвел пышным цветом.
Ни о какой работе, конечно, не было и речи.
Лида самоотверженно носила на базар свои тряпки, гладила брезентовые штаны, стирала, стряпала, читала вслух Стивенсона и с каждым днем все больше влюблялась в своего повелителя.
Эдуард принимал это как должное. Он был твердо уверен, что добрый романтический бог вознаграждает его за все испытания и трудности прежней нищей жизни. Он был почти безмятежно счастлив. Однако некий червь медленно, но упорно точил его сердце. Беда приближалась.
Первые признаки катастрофы были так неуловимы и ничтожны, что человек, не посвященный во все тайны психики этого чудака, не обратил бы на них ни малейшего внимания. Но друзья, знавшие Эдуарда как свои пять пальцев, заранее ужасались.
Бедняги! Они и не предполагали размеров беды. Это было поистине нечто стихийное.
Началось с того, что однажды Эдуард, надев халат и туфли покойного доктора, подошел к окну. Вид у него был крайне озабоченный. Он долго простоял у окна, с очаровательной нежностью следя за возней воробьев и за лётом грузных ворон. При этом он посвистывал.
На другой день, не говоря ни слова, он сходил домой к матери и принес оттуда «Жизнь животных» Брэма. Весь вечер он провел в сосредоточенном чтении.
Затем как-то вскоре он сказал Лиде:
— Лидуся, птичка моя! Дрозд мой! Красноголовая славка!
Тогда она, покраснев и ласково косясь, взяла его, как большую добрую собаку, за уши и, прижавшись к его худой щеке, сказала:
— Эдинька, мальчик мой! Разве я такая уродка, что похожа на птицу? Я ведь толстенькая. Или ты меня уже разлюбил?
— Ах, Лидочка, ты ничего не понимаешь. Молчи лучше. Нет ничего на свете приятнее птиц. Когда мы разбогатеем, мы купим себе много клеток и птиц. Не правда ли, это будет превосходно?
И с угрожающим жаром и красноречием, брызгая слюной, божась и клянясь всеми своими органами и предками, он начал описывать прелести птиц. Он говорил о том, как поет дрозд, что любит кушать красноголовая славка, каков нрав у пожилого щегла и как мила молоденькая синица. Он рассказал уйму анекдотов из жизни чижей и сорок, уверяя, что бывают скворцы, знающие назубок таблицу умножения. Он утверждал, что без птиц жизнь человека теряет соль и значение. Он подражал птицам, свистал, верещал, хлопал воображаемыми крыльями, чистил клювом перья, даже как бы делал попытки летать.
Растроганная его волнением, Лида смотрела на него влюбленными глазами и гладила ему голову.
— Эдинька, какой ты смешной мальчик! Неужели ты до такой степени любишь птиц? А я этого не знала. Ну, хорошо, вот мы продадим мое старенькое серое платье (помнишь, то, с черной вышивкой), и я куплю тебе птичку. Хочешь, Эдинька?
— Уй, Лидочка! Ты у меня гений чистой красоты. Обязательно купи птичку. Эдя хочет птичку.
— Мальчик мой!
С этого дня Эдуард стал поговаривать о птичке.
И вот однажды серенькое платье с черной вышивкой было продано. В комнате появилась отличная клетка с птицей. Что это была за птица, определить было невозможно. Вид у нее был чрезвычайно затасканный и пощипанный. Кроме того, у нее был наполовину выдран хвост. Ни слуха, ни голоса у этой мрачной птицы не было. Звук, который она производила, царапая клювом по решетке, был отвратителен. Но Эдуард ею восхищался. Он утверждал, что это какая-то очень редкая разновидность дрозда. Он наливал противной птице воду, подсыпал конопляного семени, подмигивал ей, свистал, просовывал за решетку палец и любовно постукивал по свирепому грязному клюву.
— Подождите, она скоро запоет. Я буду не я, если она не запоет. Уж я-то отлично разбираюсь в птицах.
— Эдинька, — говорила Лида смущенно, — может, было бы лучше купить канарейку? Она бы у нас пела.
Эдуард немедленно впадал в ярость. Он брызгал слюной и шипел:
— Уй, Лида! Не раздражай меня. Ты ничего не понимаешь в птицах. Что может быть гнуснее канарейки? Канарейка — самая мещанская птица. Уж я-то знаю, что говорю. А это очень редкий экземпляр дрозда.
Лида умолкла.
X. Он поступил на службу
Вскоре Эдуард поступил на службу в ЮгРОСТА. Она оказалась единственным учреждением республики, где его чудовищная фантазия могла найти применение.
Первые его шаги на новом поприще были неописуемы.
Сначала его назначили стихотворным фельетонистом стенной газеты.
Граждане, имевшие удовольствие жить в период второго и третьего года республики на юге, вероятно, хорошо знают, что такое стенная газета ЮгРОСТА. Распространяться о ней нет никакой надобности. Граждане же, не имевшие удовольствия провести вышеупомянутые два года на юге, так, вероятно, до конца дней своих и не узнают, что такое стенная газета ЮгРОСТА, потому что еще не родился на божий свет мастер, способный описать эту не поддающуюся описанию газету.
Так вот, Эдуард попал в нее фельетонистом.
Прежде всего, придя в редакцию, он деловито осмотрелся и потянул носом, отчего двум машинисткам сделалось дурно, а третья написала заявление в комслуж. Затем он общительно подмигнул секретарю, очень вежливому молодому человеку, скрывавшемуся от воинской повинности, и, скрутив огромную папиросу из секретарского же табаку, мрачно заявил:
— Короста — болезнь накожная, а югроста — настенная.
После чего его немедленно перевели в отдел изобразительной агитации.
В отделе изобразительной агитации Эдуард пробыл четыре дня. В первый день он стащил из мастерской стул и несколько кусков фанеры. Во второй день болел астмой. В третий подошел к плакату, приготовленному к отправке на агитпункт, и, замазав не особенно острую, но очень честную надпись, написал новое четверостишие, придуманное мгновенно:
Буржуазия ласкалаПролетария всегда,Миловала, целовала,На деревьях ве-ша-ла.
На четвертый день он объяснился с заведующим отделом, потребовал аванс и отдыхал на лаврах. Денег ему не дали, так как в учреждении их вообще не было, но зато на пятый день назначили в устную газету.
Одним словом, через две недели заведующий ЮгРОСТА, гроза машинисток, кричал на весь кабинет, дергаясь в судорогах:
— Выдайте ему жалованье за две недели вперед, и пусть он убирается к свиньям! Он меня замучил! Дальше так продолжаться не может.
Сложив голубые бумажки в красивую, но не слишком толстую пачку, Эдуард подмигнул розовому кассиру и деловито отправился домой, обдумывая различные, весьма важные вопросы.
XI. Затем начались птицы
— Вот, — коротко сказал Эдуард, швырнув деньги на стол и сейчас же спрятав их обратно.
Лида восторженно ахнула.
После этого Эдуард занялся покупкой птиц.
Со всех сторон приятели, поклонники его поэтической школы, эти простодушные ребята, которые готовы были раскроить друг другу череп из-за неправильно поставленной цезуры, несли к нему птичьи клетки. Клетки были самых разнообразных качеств, форм, величин и материалов.
Среди них были и кокетливые бамбуковые клетки из числа тех, что висят в низеньких гостиных старших механиков и капитанов дальнего плавания, вывезенные из Японии вместе с черной шелковой ширмой с хризантемами и лаковой шкатулкой для папирос.
Были и безвкусные металлические клетки обер-офицерских вдов и купеческие — громадные, с небольшой дом, клетки очень сложной архитектуры, с мезонинчиками, балкончиками, внутренними камерами, автоматическими жердочками и щегольскими кормушками.
Наконец, были и честные охотничьи клетки для перепелов, с сетчатым верхом, грубые, деревянные и темные, как прокопченная столовая в староанглийском феодальном стиле.
Один чересчур усердный юноша вместо клетки принес небольшой аквариум, что натолкнуло романтика на мысль завести себе, кроме птиц, также рыб и водоросли.
Затем началась покупка птиц.
Ежедневно с утра Эдуард брал пустую клетку и отправлялся на какой-то отдаленный базарчик, который называл «охотницким рядом». По его словам, там можно было купить или выменять любую птицу северных широт. Там у него были таинственные знакомства, сохранившиеся с того счастливого времени, когда вместо школы он отправлялся на дикий берег моря, расставив птицеловную сеть и растянувшись на животе под кустом пожелтевшей сирени, в сухой заросли полыни и слюдяных бессмертников, коварно подсвистывал глупым чижам, цепко держась за предательскую веревку. Стайки птиц пересыпались бусами с куста на куст. Легкий пух и воздушные клочья репейника летали над ломким хворостом бурьяна, а с моря тянулись молочные прохладные космы первого тумана.
Возбужденный голодом и воспоминаниями, Эдуард возвращался домой к обеду, принося с собой птиц.