Статистика пьянства когда-то публиковалась. Давненько, правда – в 1927 году, когда система табу, при Ленине решительно непредставимая, еще не расцвела. Могу привести цифры продажи водки (тридцатиградусной, крепче тогда не выпускали). В 1925 хозяйственном году, который исчислялся с 1-го октября по 30-е сентября – 0,6 бутылки на душу населения. В следующем году – 2,9 бутылки на душу, еще год спустя – 4,3… Темпы совсем неплохие… Если покопаться в специальных изданиях и сопоставить разные косвенные показатели, ибо прямые, увы – табу, то цифра потребления водки на душу населения в 1966-м году окажется уже много выше: двадцать две пол-литровых бутылки сорокаградусной (а не тридцатиградусной, как в двадцатых годах) водки в год.[44] Лицемерную версию, будто рост потребления алкоголя отражает рост благосостояния, начисто опровергают успехи царской «монопольки»: спаивать народ было выгодно. В некоторой, весьма незначительной степени, рост благосостояния влияет на рост потребления алкоголя, но основная причина пьянства на Руси – не экономическое улучшение, а социальное ухудшение. Это знают все – но про себя. А вслух высказывают всякие благочестивые мыслишки.
С ростом водочных успехов растет и общественное зло, которое в конце концов полностью выходит из-под контроля, превращаясь в снежный ком новых, непредвиденных общественных явлений, бороться с которыми еще труднее, чем с пьянством.
Цифр первых революционных лет у меня нет, но достаточно простого сравнения: у входа в комсомольский клуб никогда невозможно было увидеть, не то что пьяного, а и чуть-чуть подвыпившего молодого человека. Ни в Одессе до середины двадцатых годов, ни в Артемовске в начале второй их половины. Ни единого разу ничего подобного я не видел.
Сперва причиной такого падения старинной русской питейной традиции и были, возможно, материальные трудности. Ну, а через год, два, три? Все дело в том, что революция создала такую духовную атмосферу, в которой душа не требовала дополнительного опьянения. Этим своим утверждением я не призываю, боже упаси, к повторению революции каждые три года! Я хочу сказать только, что нынешняя новейшая "романтика" без водки не идет.
В тот самый период, когда артемовские деятели занялись разгулом и прочей мало революционной деятельностью, – оказалось, что не только они стали пить больше. Потребление водки круто пошло вверх. И в соответствии с ним, вернее, в обгон его, было запланировано на первую пятилетку (сталинскую – так ее величали): прирост производства чугуна на 113 % в последнем ее году, прирост производства тканей – на 41 %, а прирост водочного производства – на 227 %. Рост потребления тканей связан с повышением благосостояния уж во всяком случае не меньше, чем рост потребления алкоголя, – однако, какая разница в темпах! Я не хочу сказать, будто специально планировали спаивать народ. Нет, имелась в виду социалистическая цель: изыскать деньги на индустриализацию, она требует немалых вложений. Но средство, выбранное для достижения этой цели, резко ей противоречило, средство было аморальным и антинародным, оно таило в себе неисчислимые отрицательные заряды. Разве водочные доходы, несмотря на свою огромность, перекрывают тот огромный вред, который нанесен обществу неумеренным пьянством?
Перестать выделывать водку – уже не поможет. А прекратить утаивание связанной с этим предметом статистику, – пожалуй, поможет. Бороться с пьянством надо всем народом, но мобилизация несовместима с табу.
Любые табу – от неразглашения водочной статистики до замалчивания ничуть не стареющих проблем, поднятых Борисом Горбатовым в запрещенном "Нашгороде" – имеют общее происхождение и единую цель. Тут я невольно вспоминаю еще одно интереснейшее табу, с которым близко познакомился в Бутырской тюрьме.
Запрещалось приближаться к окну. Вместе с тем, предписывалось вытирать решетки на окне, чтобы мы не заболели, дыша недостаточно чистым воздухом. Надзиратели строго следили за соблюдением обоих правил: не приближаться, но в то же время вытирать.
Заключенные придумали надзирателям кличку: "вертухай" – от украинского "не вертухайся", которое доводилось часто слышать. В Бутырках, в камере № 358, старожилы научили какого-то зеленого новичка обратиться к надзирателю "гражданин вертухай". Он поверил шутникам и тут же получил трое суток карцера. Шутникам дали по пять суток. После 120 часов бутырского карцера человек не переставляет ног.
Но пока ты не в карцере, ты ходишь в своей клетке. И, забывшись, подходишь к окну. Вмиг хлопает окошко в двери, и надзиратель шипит (громко говорить запрещено): "Отойти от окна!" Снова ходишь из угла в угол – шесть шажков в одну сторону, шесть в обратную. И снова забудешься…
– Отойти от окна! В карцер хочется?
Спасибо, гражданин вертухай, не хочется! Я ценю вашу заботу и тревогу о воздухе, которым я дышу. Там, за окном, он нечист, а вас беспокоит мое здоровье. Процеживайте воздух!
Однако среди моих сокамерников попадались люди, вполне серьезно воспринимавшие это оконное табу. Вряд ли им казалось, что за окном они могут увидеть нечто, способное испортить их и сделать их плохими заключенными. Им мыслилось другое, мне это убедительно разъяснил один мой сверх дисциплинированный сокамерник: раз существует запрет, его надо добросовестно соблюдать, иначе будет расшатана вся дисциплина тюрьмы. Поскольку тюрьма – советская, мы, заключенные, обязаны поддерживать ее порядок, как поддерживали бы в любом советском учреждении.
Следует отметить, что в камерах для осужденных этот порядок не соблюдался. Нам разрешали подходить к окну, сколько душе угодно…
Но я начал свой сегодняшний рассказ с Бориса Горбатова. Пора вернуться к нему.
Из всех моих друзей Борис был, пожалуй, наибольшим энтузиастом, не уступавшим даже Еве. Только она не умела выразить свои чувства на бумаге, и о них знали немногие, а о Борисе – все.
Оба они были люди с чистой совестью. У меня, у одесских моих друзей, у братьев Евы – у всех нас, побывавших в оппозиции, вера, однажды треснувшая и склеенная, не издавала такого чистого хрустального звона. А Боря и в начале тридцатых годов звенел так, как десять лет назад, когда только еще вступил в комсомол. И он довольно легко примирился с изъятием своего "Нашгорода" и стал писать об Арктике – чистосердечно и искренне: может быть, он и сам поверил, что роман получился у него идеологически неверным под влиянием кого-то из друзей, причастных к проклятому троцкизму.
За три года, прошедших с того времени, когда я жил у него на Второй Брестской, он не мог резко измениться – человека нужно очень долго ломать и перекручивать, чтобы он стал другим, и меняется он медленно. Обычно же, если человек кажется нам изменившимся под влиянием обстоятельств – это ошибка нашего восприятия: просто выступили наружу старые, ранее скрытые от нашего глаза черты.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});