После того что мы наговорили, эта пушкинская характеристика – «наиболее полное из его произведений» – может быть и комментирована более полно. Пушкин, допустим, сделал эту запись портретную с Гоголя, то есть был свидетелем рождения произведения в другом авторе, а потом, когда прочел повесть, то и увидел в ней полноту воплощения. Значит, про эту пушкинскую запись может быть несколько гипотез, есть варианты толкований…
– Вот поговорили – и перевернули всё наоборот. Получилось, что это плагиат Пушкина из Гоголя…
– Ну вот, пожалуйста, потому что они уже были соединяющимися сосудами, тем более учитывая эту «Тройчатку», – они первые придумали средство от петербургской мигрени. А как можно было победить этот безнадежный город? Именно создав ему такой оправдательный текст.
2002
P.S. 12.04.2003… Впрочем, я не успел к нашему разговору перечитать текст… Давайте, взглянем. Не встретим ли мы Александра Сергеевича на Невском проспекте? В «Невском проспекте»…
«Она (красавица – А. Б.) и глядела и не глядела на обступившую толпу зрителей, прекрасные длинные ресницы опустились равнодушно, и сверкающая белизна лица ее еще ослепительнее бросилась в глаза, когда легкая тень осенила при наклоне головы очаровательный лоб ее (ну, почему бы этот портрет красавицы вообще не мог бы быть и портретом Натальи Николаевны в частности? – А. Б.).
Пискарев (а так же он, герой, Н. – Эн, Аш – Гоголь…) употребил все усилия, чтобы раздвинуть толпу и рассмотреть ее; но, к величайшей досаде, какая-то огромная голова с темными курчавыми волосами заслоняла ее беспрестанно…» (Не Пушкина ли голова? – А. Б.)
«В одном углу комнаты спорило несколько пожилых людей о преимуществе военной службы перед статскою; в другом люди в превосходных фраках бросали легкие замечания о многотомных трудах поэта-труженика» (выделено мною – А.Б. Кто же это в ту пору труженик? Карамзина уже нет в живых; Крылов с Жуковским тем же трудолюбием не славились; а вот как Гоголь приходил знакомиться с Пушкиным: «Дома ли хозяин?» – «Почивают!» – «Верно всю ночь работал». – «Как же, работал, в картишки играл». Из воспоминаний Гоголя о Гоголе.)
«Они (молодые люди в черных фраках – А. Б.) имеют особенный дар заставлять смеятся и слушать этих бесцветных красавиц. <…> они совершенно вытеснены тем, что называют в этом обществе аристократами; впрочем, они считаются учеными и воспитанными людьми. Они любят потолковать об литературе; хвалят Булгарина, Пушкина и Греча и говорят с презрением и остроумными колкостями об А.А. Орлове». (А вот вам и имя Пушкин! – как на картине Чернецова – в равноправном окружении… только откуда так много внимания А.А. Орлову? кто такой?? – А. Б.)
P.P.S. Получается, что на Невском проспекте во время написания «Невского проспекта» буквально толпятся наиболее внимательные читатели Пушкина, обсуждают последнюю его, можно сказать, полемику в «Телескопе» («Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов», «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем»)…как они догадались, что Феофилакт Косичкин – тот же Пушкин? ума не приложу… а вот Гоголь мог знать это с точностью завсегдатая и соглядатая пушкинской жизни. Но этот факт уже перерастает размеры постскриптума.
Моление о чаше
(Последний Пушкин)
Ах, ужели в самом делеБлизок я (к моей кончине)?И страшуся и надеюсь,Казни вечныя страшуся,Милосердия надеюсь:Успокой меня, Творец.Но Твоя да будет воля,Не моя. – Кто там идет?…
Пушкин, 1835Отче Мой! Если возможно,
да минует Меня чаша сия;
впрочем не как Я хочу,
но как Ты.
Мф. 26:39Предположение жить. 1836
(Воспоминание о Пушкине)
Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними!.. слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии <…> Оставь любопытство толпе и будь заодно с Гением.
Пушкин – Вяземскому, 1825
I. Современник и потомок
Я скоро весь умру.
Пушкин. «Андрей Шенье», 1825Нет, весь я не умру…
Пушкин. «Памятник», 1836В любви нашей к Пушкину, конечно, всего много. И конечно, она давно уже больше говорит о нас, чем о нем. «Тебя ж, как первую любовь, / России сердце не забудет»… И впрямь, второй первой любви не бывает. А мы всё хотим как впервые, всё не забываем. И уже не столько Пушкин – наш национальный поэт, сколько отношение к Пушкину стало как бы национальной нашей чертою. Одно – что уже ни одна жизнь не обходится без его стихов, другое – поклонничество, чрезвычайно развитое. До страсти, до пристрастия, до сектантства. Есть пушкинисты, пушкиноведы, но есть и пушкинофилы, пушкинианцы – пушкинолюбы. Пушкинофобии практически нет, хотя она и узнаваема с одного раза как нечто типологическое, то есть могла бы проявляться куда чаще как особая степень снобизма. Дух противоречия в отношении к канонизации Пушкина проявляется очень слабо; спор заходит лишь о степени любви или о ее точности, спор поклонников как соперников; будто мы в силах добиться ответной любви за силу и проникновенность нашего чувства: тут каждый считает себя наиболее достойным и таит надежду. А тот дух противоречия, который всё-таки мог бы быть проявлен, также необыкновенно ограничен, чуть ли не страхом, по крайней мере оглядкой, – стопроцентной опаской остаться даже не в меньшинстве (что бывает и лестно, и сильно для меньшинства), а просто – в единственном числе. Если ругать Толстого – ничего, сойдет, даже прислушаются; если Пушкина – могут выцарапать глаза. Тут даже русский ощутит себя русским. Не трожь святыню! Достоинство этой святыни в том, что ее никак не удается ни скомпрометировать, ни раздуть, – она естественна, принадлежна.
Ни при каких приближениях, ни при каких взломах, ни при каких освещениях, срезах и ракурсах, ни при каком углублении Пушкин не утрачивает тайны. Он не «уносил ее с собой в могилу», унести можно лишь секрет, так же как и раскрыть. Тайна же лишь есть или нет, она – наличествует. Она есть жизнь живая. «Какой он был живой!» (М.И. Осипова, 1835).
Ни одного нашего писателя не воспринимаем мы до такой степени вместе с его жизнью. Есть у нас великие люди, прохронометрированные даже с большею, чем он, подробностью. Но живой интерес к ним простирается лишь до определенной черты этой подробности, далее эта подробность становится все более академической. Про Пушкина мы вбираем каждый известный и становящийся известным про него факт точно так, как и каждое его слово. Факт этот не прольет нам нового света, не приоткроет завесы, он ничего уже не расширит, он – всегда есть чистая радость всё того же приобщения. И в этом смысле ни про одного человека в России мы не знаем столько, сколько про Пушкина, и ни одного – настолько же не знаем. Он так проявлен во всём, что его касалось, что рядом с ним любое другое житие окажется ограниченным ролью. Пушкин лучше других понимал и назначение свое, и даже значение, однако никогда не бывал ограничен ролью. То и поражает, что под любым углом и прищуром Пушкин до конца человек, хотя и исполнил свое назначение как никто другой. Живой, он жаждал воли и славы, вещей несовместных. Это несло страдание. Никто так не подставлялся чужому взгляду, как Пушкин, – взгляду как дулу. Но до такой степени быть выставленному на вековое рассмотрение, как Пушкину, не выдавалось никому, и это не просто всенародная любовь, это еще и крест, который он несет и за гробом своим, так и не сбросив со своих плеч ношу назначения. Никто не подхватил и не помог. И это не наша заслуга, что мы его так уж любим. Всё еще его. Ни один человек не выдержал такой пристальности: наша пристальность не выдержала. Мы наконец смирились с возможностью необсуждаемой и неосуждаемой приверженности и любви. Его пуля в нас болит, его рана нам светит. Когда кончилась его личная, его краткая, его такая собственная, такая единственная, такая его, такая живая, такая одна, такая жизнь, которую он так отстаивал (между прочим, и от нас) вплоть до смерти; когда крепость его жизни пала, тут уж все кинулись в пролом, жадные и любопытные: что внутри? Как Али-Баба, дорвавшись до сокровищ, перетряхивали мы его жизнь, музу и душу – так ничего и не нашли, никакого секрета, так и вышли с пустыми руками, ничего не удалось выхватить, так и заглядываем до сих пор в эту смерть его жизни, надеясь обрести свет, глядя в дырочку его простреленного архалука…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});