невозвратимо,
о свет, о свежесть гор спокойно-голубых,
зеленый цвет холмов и сумрак чащ густых,
заря чудесная и песнь морей счастливых,
цветенье дней моих, прекрасных и бурливых!
Вы живы, дышите, поете, как в былом,
вы существуете в пространстве золотом!
Но, небо дивное, болота, реки, горы,
леса, ведущие с ветрами разговоры,
мир идеальных форм, всех красок торжество,
исчезли вы навек из сердца моего!
И, горечью страстей пресыщенный без меры,
еще влекущийся за тысячной химерой,
увы! я изменил, былые гимны, вам,
и голос мой далек обманутым богам.
«Девственный лес» начинается своеобразной «Книгой Бытия», «времен круговращеньем», а завершается «апокалипсисом», провидением катаклизмов «Римского клуба», ущербными «деяниями» «пришельца с бледной кожей», о которых я с горечью вспоминал, путешествуя по девственным джунглям Праслина и южноафриканскому парку Крюгера…
С тех пор как в древности взошло здесь на просторе
побегом семя, – лес, листвой шумя кругом,
могучий, тянется за синий окоем,
как будто вздутое огромным вздохом море.
Еще не родился пугливый человек,
когда заполнил лес, в веках тысячекратный,
тенями, отдыхом и злобой необъятной
большой кусок земли, влачившей скудный век.
В томительном, как бред, времен круговращенье
он наблюдал не раз среди морских валов
возникновение одних материков
и погружение других, как в сновиденье.
Лучились летние пылания над ним,
под натиском ветров дрожал покров зеленый,
и молния в стволы вонзалась исступленно,
но тщетно: зеленел он вновь, необорим.
…
О лес! Еще земля верна своей судьбине,
а ты уже страшись очередного дня;
о гордых львов отец, вот смерть идет, дразня:
уже топор торчит в боку твоей гордыни.
На эти берега, где мощный твой массив,
тяжелый свод листвы нетронутой склоняя,
мешает свет и тень без меры и без края,
и где стоят слоны, в мечтаниях застыв, —
ордою муравьев, бегущих в вечной дрожи,
при всех препятствиях, дорогою своей,
волна несет к тебе царя последних дней,
губителя лесов, пришельца с бледной кожей.
Он рад бы изглодать, изъесть весь мир большой,
где ненасытное его плодится племя,
чтобы к твоей груди припасть устами всеми
и жажду утолять, и вечный голод свой.
Он перервет стволы огромным баобабам,
изменит русла рек, смирит их там и тут,
и в ужасе твои питомцы побегут
пред этим червяком, – подобно стеблю, слабым.
Страшнее молнии меж тропиков сухих,
он опалит костром долины, склоны, кручи;
ты обезумеешь под этой бурей жгучей;
и труд его взойдет среди чащоб святых.
Не станет грохота в темнеющих провалах,
веселья, гомона, порывов и тоски, —
меж безобразных стен сплетутся червяки,
и арки вырастут взамен стволов усталых.
Но, отомщенный, ты без жалоб сможешь спать
в глухой ночи, куда уходит все живое:
мы оросим твой прах и кровью и слезою, —
над нашим прахом ты, о лес, взойдешь опять!
В «Варварских поэмах» природа, космос едины с душой поэта, его внутренней жизнью, его волей к жизни и смерти:
…Склонясь над пропастью неведомой мне жизни,
дрожа от ужаса, желаний и тревог,
когда-то обнимал я, в пылкой укоризне,
тень благ, которых сам тогда схватить не мог…
Природа! Красота огромности инертной,
та пропасть, где, в святой тиши, забвенье спит,
зачем не увлекла меня ты в мир бессмертный,
когда еще не знал я плача и обид?
Оставив эту плоть глухой к всему на свете,
добычею толпы, спешащей в суете,
зачем ты не взяла моей души в расцвете,
чтоб поглотить в своей бесстрастной красоте?
Мы солнцу дальнему покажем наши путы,
пойдем бороться вновь, мечтать, любить, скорбеть
и будем, дорожа людскою мукой лютой,
жить, если нам нельзя забыть иль умереть!
«Варварские поэмы», во многом созвучные «Цветам Зла», своим острием направлены не столько против буржуазного мира алчности и злата или «зверя в пурпуре» (католичества), сколько против мирового зла как такового, общественной безнравственности, насилия и несправедливости жизнеустройства. Сама позиция Парнаса, своеобразное поэтическое небожительство придавали поэзии де Лиля экзистенциальный, обобщающий, философский характер: его образы и символы носили предельно метафизический, онтологический (но никак не предметный) характер. Даже «холодность» и «статуарность» этих поэм преследовали цель подчеркнуть их «надмирность», космичность. Даже символика многих его стихов («Пустыня», «Мертвецы», «Тоска дьявола», «Последнее виденье», «Слова») насыщена образами бесконечных пространств, необозримости сущего, необъятности бытия. Образы бездн, пропастей, высей, далей – свидетельства не только масштабности мира, но и ориентиров поэзии. Если автор «Варварских поэм» к чему-то и призывает, так это к полету – движению вверх по золотым ступеням миров. Поэтому, скажем, трактовать насыщенную сложнейшими символами мильтоновскую по замыслу и духу поэму «Каин» как выражение бунтарства – значит выхолащивать глубинные пласты философской лирики де Лиля. Только крайняя степень ангажированности, служивости, предвзятости может объяснить представление «Варварских поэм» в терминах «революционных идеалов» «атеистических стихов», «разочарования в возможности успеха восстания» и тому подобных шариковских вывертов.
О бойня гнусная! Погибельная страсть
к убийству! Трупный смрад, что сердце надрывает!
Сто тысяч мертвецов равнину устилают,
и мерзкую резню возможно ль не проклясть!
Не примитивизацией ли можно назвать интерпретацию этих стихов («Вечер битвы») как конкретного сражения при Сольферино?
Но если б в яркий день, на пажити кровавой,
где к жерлам пушечным войска неслись в пыли,
Свобода, за тебя те храбрецы легли, —
была бы чистой кровь, дымясь тебе во славу!
Где в этих строках вы услышали «надежду на революционный переворот»?
Один из лейтмотивов «Варварских поэм» – темы бесплодия земли («проклятая Земля бесплодным полем стала») и «полых людей» («вас выхолостил век растленья с колыбели»), подхваченные затем Лафоргом, Бонфуа, Элиотом.
В «Solvet seclum»[18] «поэт холодного отчаяния» задает мировой поэзии тему «багрового светила», «бесплодной земли», рукотворной земной