Я без хвастовства могу сказать, что я прожил собственным опытом и до дна все фазы семейной жизни и увидел всю непрочность семейной крови; они крепки, когда их поддерживает духовная связь <...> а без них держатся до первого толчка. Vanitas! Vanitas! <Суета! Суета!>»[264].
Встречи с известными в обществе и ценимыми Герценом людьми (Чаадаевым, Хомяковым, Елагиной) также воссоздаются не с их фактической стороны, а служат отправным пунктом для дневниковой полемики по принципиальным идеологическим вопросам. К этой группе записей примыкают и сообщения о смерти государственных деятелей, преподавателей, ученых, близких (Орлов, Калло, Пассек). Они являются поводом не только для исторической оценки их роли и места в жизни, страны, науки, рода, но и для совершенно отвлеченных размышлений: описание Е.Г. Чертковой в связи с похоронами В. Пассека («<...> сначала она поразила меня удивительно благородной наружностью <...> Но потом она удивила меня образом участия <...> Эта женщина была похожа на те явленные образы Богородицы, которые виделись прежними святыми <...> Эта женщина была артистическая необходимость в этой группе, без нее картина была бы surchargee <перегружена> черного и безнадежного <...>»[265].
Крайне противоречиво развивался аналитический метод у Л. Толстого. Рефлексия была свойственна автору «Детства» с юности. Ею пронизан ранний дневник 1847 – 1850 гг. Для молодого Толстого характерно стремление проанализировать моральные поступки и душевное состояние при сведении к минимуму описательной части записи. Но уже в середине 1850-х годов в дневнике писателя противоборствуют две тенденции: одна, сознательная, которую Толстой заставляет себя проводить в своей летописи, и вторая, инстинктивно-бессознательная, положенная в основу ранних тетрадей, которая побуждала юного дневниковеда размышлять по поводу фактов душевной и социальной жизни: «<...> Девизом моего дневника должно быть: «не для доказательства, а для рассказа»[266].
Борьба этих тенденций в разных формах имела место и в другие периоды творческой деятельности Толстого. В 1880 – 1890 гг. она привела к композиционному расслоению текста подневной записи на две части, в одной из которых давалось описание событий, в другой (в рубрике «Думал») – анализ душевного состояния, ими вызванного. Но в конечном счете главенствующая роль принадлежала аналитическому методу.
г) метод арабесков
Метод, безусловно, зависит от мировоззрения автора дневника. Зависит он и от литературной, жанровой традиции. В XIX в. дневник не представлял собой застывшей жанровой формы. Некоторые элементы его структуры еще не приобрели устойчивого характера. На протяжении всего века происходил процесс взаимодействия дневника с записными книжками, мемуарами, письмами. На этой почве получили распространение сложные жанровые образования – дневник в письмах (СП. Жихарев, А.П. Керн, И.С. Тургенев, И.С. Аксаков, И.Н. Крамской, П.Н. Игнатьев), дневник – записная книжка (П.А. Вяземский, Н. Полевой, Л. Толстой).
Взаимопроникновение различных жанровых структур было обусловлено не только их родством, сходными признаками. Этот процесс свидетельствовал о слабости методологической основы дневника. Жанровое мышление не выработало строгих принципов отбора и изображения явлений действительности и фактов сознания. Это побуждало дневниковедов заимствовать данные принципы у других жанров. Такой методологический симбиоз не всегда приводил к положительному эстетическому эффекту. Развитое литературное мышление, привыкшее к жанровой определенности, воспринимало всякий дуализм форм как методологическую недостаточность, ущербность. И когда началась систематическая публикация дневников, т.е. когда появился широкий жанровый фон, отклонения от «нормы» стали зримыми.
В методологическом отношении выделилась группа дневников, в которых отбор материала проводился без определенной системы, эклектично. Часть материала в них представляла собой обычные подневные записи с систематической датировкой. Другая, недатированная часть напоминала заметки мемуарного характера, третья – записи в жанре «мыслей».
Необычна была и форма подачи материала. Она напоминала «разговоры» в духе Эккермана и «дней минувших анекдоты» в духе определения Пушкина. Такой принцип отбора материала более всего соответствовал названию арабески ввиду его пестроты, повествовательной неоднородности. Классическим образцом данного метода являются «Записные книжки» П.А. Вяземского.
На своеобразие их метода оказала воздействие система работы Вяземского над произведением. Он признавался, что характер его мышления не позволял ему упорядочивать разнообразный материал: «Мои мысли лежат перемешанные, как старое наследство, которое нужно было бы привести в порядок»[267]. Следствием способа мышления стала и методика литературной работы поэта, о которой в «Автобиографическом введении» он сказал так: «<...> писал не усидчиво, а более урывками»[268]. В книжках нет записей, которые, как в классическом дневнике, последовательно фиксировали бы события дня. Вяземский записывает под датой то, что его больше всего волновало в этот день. Таковым может быть поэтическое настроение, вылившееся в стихотворной форме («Нарвский водопад» в записи под 16 июня 1825 г. и др.); буря чувств, вызванная казнью декабристов и нашедшая выражение в двух публицистических миниатюрах 19 и 20 июля 1825 г.; выписка из уголовного дела о 35 зарезавшихся крестьянах Саратовской губернии (31 августа 1829 г.); полемическая заметка против славянофильства и его понимания народности (15 августа 1847 г.) и т.д.
С разнообразием материала и форм его выражения соперничает богатство источников, из которых материал черпается. Дневниковая часть записных книжек содержит сведения, значительную часть которых автор извлекает не из личного опыта, не из пережитого и перечувствованного, а из «вторых рук». Это анекдоты, слухи, предания, которые не имеют абсолютной достоверности, а находятся на грани факта и вымысла. К ним относятся легенды о Державине, Фонвизине, Киселеве, Канкрине, Перовском, зарубежных исторических деятелях. Как художник, Вяземский во всем этом видит типическое, выражающее суть («дух»), а не «явь»: «Соберите все глупые сплетни, сказки, и не сплетни, и не сказки, которые распускались и распускаются по Москве на улицах и в домах по поводу холеры и нынешних обстоятельств. Выйдет хроника прелюбопытная. По гулу, доходящему до нас, догадываюсь, что их тьма в Москве, где пар от них так столбом и стоит: хоть ножом режь. Сказано: «литература является выражением общества», а еще более сплетня <...>»[269].
Еще дальше в использовании метода арабесков пошел в своем дневнике В.А. Муханов. В отличие от Вяземского, в основе книжек которого лежит жанровый дуализм (записная книжка – дневник), летопись Муханова монистична с точки зрения жанровой формы. Поэтому своеобразие его метода выражается здесь рельефнее. Ранние дневники (1830 – 1840-х годов) заполнены вырванными из временного потока фактами светской жизни, полуанекдотичными слухами, описаниями служебных процедур, явлений частной жизни знакомых автора. Другая группа записей представляет собой литературные портреты исторических деятелей. При этом Муханов ссылается на весьма сомнительные источники, сплетни, предания: «говорят», «известно», «сказывали» и т.п.
Так, запись об историческом событии эпохи наполеоновских войн (20.02.58) сменяется рассуждением об усилении религиозности у человека во вторую половину его жизни (21.02.58); нравоучительный анекдот о больной, враче и старушке (22 – 24.02.58) – рассказом о европейских политических событиях (25.02.58) и размышлениями о собственной жизни (26.02.58). Иногда Муханов обращается к одному и тому же историческому событию дважды, с разницей во времени в два десятка лет (рассказ о походе на Париж по записке Талейрана под 2.12.36 и 20.02.58). Некоторые анекдоты и слухи отличаются абсолютным неправдоподобием и отдают бульварными сплетнями: об отравлении Герцена (27.01.58); о Петрашевском и откупщике Кокореве, якобы входившем в его кружок (14 – 15.03.58)[270].
К группе авторов, практиковавших в дневнике метод арабесков, примыкает и дневниковед другого поколения – Я.П. Полонский. Его журнал также содержит множество анекдотов, слухов, «историй». Одни из них даны в форме рассказа, другие – в форме диалога: «Слухи: говорят, уничтожен безгласный цензурный комитет»; «Вечером Маркевич сказывал, будто Мордвинов не выпущен. Этого довольно, чтоб весь исход этой истории был – увы! – чистая выдумка. Но <...> Маркевич <...> говорит из верного источника. Ах, уж эти мне верные источники!»[271].
Особое место в дневнике занимают «разговоры» А.О. Смирновой-Россет, воспитателем сына которой Полонский был в это время. Кроме того, в дневнике имеются пространные драматизированные сцены из жизни самого Полонского: сцены с Л.П. Шелгуновой, М.Л. Михайловым, Н.В. Шелгуновым, признания Н.Ф. Щербины и др. Помимо «разговоров», в дневнике есть записи, передающие содержание документов: письма (вел. кн. Константина Николаевича), стихи разных авторов (Майкова, наследника престола), приказ вел. кн. Константина Николаевича, театральная афиша и др.