— Да нет, ничего опасного, — отозвалась я. — Просто я всегда из-за всего волнуюсь, вот и все.
— Нет, тебе, видно, здорово досталось, — настаивал Джордж. — Ты похудела. Но тебе это идет.
— Ничего, мне жаловаться не приходится, другим достается гораздо больше, правда? На что мне жаловаться? Лучше расскажи, как ты?
— Да нечего рассказывать, — ответил Джордж. — Ничего интересного. Год выдался неважнецкий, но, слава Богу, прошел. Мне хочется узнать про тебя, рассказывай ты. Как твои родители? Еще не вернулись из Африки? Они ведь в Африку уехали?
— Нет, не вернулись. Решили поехать в Индию. Они предполагали вернуться, но все переиграли и отправились в Индию.
— Как им там нравится?
— Еще не знаю, они только что уехали.
— Вот путешественники! — сказал Джордж. — Я и сам подумываю, не махнуть ли за границу.
— Зачем тебе?
— Сам не знаю, — улыбнулся Джордж, глядя в стакан. — Переменить обстановку. Встряхнуться. Может, подвернется что-нибудь интересное. Меня ведь здесь ничего не держит.
Он поднял глаза на меня, и мне показалось, как уже не раз бывало, что вот сейчас он в чем-то признается, чем-то поделится, что-то скажет, и эти слова уже нельзя будет сбросить со счетов. Я чувствовала, что могу вот-вот сорваться, как тогда в больнице, когда все цивилизованные способы общения мне изменили. Я была близка к тому, чтобы удариться в слезы, перейти на крик, и покрепче вцепилась в ручки кресла, чтобы не кинуться к Джорджу: мне хотелось упасть перед ним на колени и взывать к его снисходительности, жалости, нежным чувствам и не знаю, к чему еще, только бы он остался со мной, только бы мне не сидеть одной со счетами и квитанциями, не тосковать по нему так нестерпимо. В голове у меня одна за другой складывались фразы вроде: «Я люблю тебя, Джордж», «Не бросай меня, Джордж». Я представляла себе, что случилось бы, если бы какая-нибудь из них прозвучала вслух. Я гадала, какой урон она нанесла бы.
— И в какую же часть света ты думаешь двинуться? — спросила я.
— Да никуда я не поеду, — ответил Джордж, — это все мечты.
— А я бы не хотела за границу, — заявила я.
— Я тебя и не зову, — сказал Джордж. — Но если хочешь, поехали вместе.
— Серьезно? — я допила свой виски. — И Октавию возьмем? Без Октавии я никуда не поеду.
— Даже со мной? — спросил Джордж
— Даже с тобой, — ответила я.
— Ну что ж, можно и ее прихватить, — сказал Джордж. — Только я с детьми совершенно не умею.
— Моя дочь — ребенок необыкновенный. И она прехорошенькая.
— Иначе и быть не могло! Ведь она твоя дочь. Мне нравится, как ты ее назвала. Красивое имя — Октавия.
— И мне нравится, — сказала я. — Хотя многие его не воспринимают. Я назвала ее в честь Октавии Хилл.
— Октавия Хилл? — повторил Джордж. — А кто она? Какая-то героическая феминистка или социалистка?
— Честно тебе скажу, — впервые призналась я, — я и сама точно не знаю, а раз уж я остановилась на этом имени, то и проверять боялась, вдруг она прославилась чем-нибудь нехорошим или занималась чем-то неподобающим. По-моему, она была из социалистов. Надеюсь, что так. Хотя, вообще-то, какая разница?
— Конечно, — согласился Джордж. — Все равно ты воспитаешь ее правильно, кем бы там эта Октавия ни была.
— Насчет «правильно» сомневаюсь, — сказала я. — Меня вроде бы воспитывали правильно, а какая мне от этого польза?
— Ну не знаю, — заметил Джордж. — По-моему, у тебя все в порядке, не хуже, чем у других.
— Что ты хочешь сказать?
— Как что? Ты же сама говоришь: работа у тебя интересная, дочка хорошая, чего еще желать?
— Ну, некоторые не отказались бы еще и от хорошего мужа, — сказала я.
— То некоторые, но ты-то вряд ли, — возразил Джордж. — По-моему, ты никогда не стремилась замуж.
— Да, — безропотно согласилась я. — Впрочем, иногда мне кажется, что мужа иметь не так уж плохо. Заполнял бы вместо меня счета, например, — и я горестно указала на бланки, разложенные на коврике у камина.
— Ну нельзя же иметь все, — сказал Джордж.
— Это верно, — вздохнула я. — Я и так уже имею больше, чем другие, нечего говорить.
— И я тоже, — подхватил Джордж. — И я тоже. Хотя и у меня бывают минуты слабости. Иногда, например, кажется: вот было бы хорошо, если бы кто-нибудь мне рубашки гладил. Но понимаешь, при этом я прекрасно знаю, что и сам справлюсь. Другие же справляются. А ты, наверно, в своих счетах лучше разбираешься, чем какой-то там муж. Так что зачем он тебе нужен?
И мы обменялись неискренними, лукавящими улыбками.
— Может быть, взглянешь на мою дочку? — спросила я.
— А мы ненароком ее не разбудим? — заколебался Джордж.
— Разбудить ее невозможно, — сказала я и, предвкушая удовольствие, которого он предвкушать никак не мог, повела его по длинному коридору и распахнула дверь детской. Октавия лежала в кроватке и крепко спала — глаза, были закрыты, кулачки трогательно покоились на подушке. Я переводила взгляд с ее лица на лицо Джорджа и понимала, что уже поздно, слишком поздно — мне не суждено испытать еще к кому-нибудь то, что я чувствую к своему ребенку. Можно сказать, что переливчатая игра огоньков, излучаемых Джорджем, меркла перед стойким жемчужным сиянием, исходящим от Октавии, сиянием столь сильным, что ему и в будущем предстояло затмевать все другие яркие вспышки. Я знала, что подписываю себе приговор, что моя любовь обрекает меня на долгие годы уныния и мрака, но если уж на то пошло — какие пылкие страсти длятся более полугода?
— Она у тебя красавица, — сказал Джордж.
— Еще бы! — отозвалась я.
Но именно эти реплики, которые, на первый взгляд, прозвучали согласно, как раз и свидетельствовали о безнадежной пропасти между нами — ведь он похвалил Октавию в угоду мне, а я — потому что была искренне убеждена в ее красоте. Любовь к ней отделяла меня от всех более надежно, чем страх, безразличие или сила привычки. На свете существовало только одно созданье, о ком я знала все, и это была Октавия. А полузнание меня больше не устраивало. Я видела, что Джорджу такой полноты знания не дано. Я его не жалела и не завидовала ему — ведь он был точно такой, какой была прежде и оставалась бы до сих пор я сама, если бы не судьба, не случай, не игра Провидения и если бы я не родилась женщиной.
Вместе со мной он вернулся по коридору в гостиную, и я спросила, не хочет ли он еще виски. Но спро-[48]
Мой золотой Иерусалим
Пер. Н.Мурина (главы 1–5), Н.Лебедева (главы 6–9)
Глава 1
Клара не переставала изумляться, как невероятно повезло ей с именем. Трудно было положиться на благосклонность судьбы, с годами каким-то образом превратившей величайшее ее несчастье чуть ли не в величайшее достояние; и даже теперь, после нескольких сравнительно спокойных лет, она всегда оставалась настороже и не могла до конца поверить, что больше не услышит прежних колкостей. Однако при каждом новом знакомстве в ответ на ее поразительное, словно откровение, «Клара» раздавались лишь восклицания: «Какое прелестное, какое очаровательное, какое редкое, какое удачное имя!» — и она понимала, что настанет день и друзья будут называть этим именем своих детей и с гордостью рассказывать о ней, Кларе, чье имя послужило источником вдохновения. Со временем она почувствовала себя настолько уверенно, что стала даже объяснять, что мать назвала ее так в честь двоюродной бабки-методистки, в стремлении не опередить моду, а наоборот, как можно дальше от моды отстать; желая не столько назвать дочь очаровательным редким именем, сколько на всю жизнь наказать, хотя та, если и успела чем провиниться в столь нежном возрасте, так лишь своим существованием и тем, что была девочкой. Самой миссис Моэм имя нравилось не больше, чем Кларе и ее школьным подружкам; выбор был продиктован своеобразным сочетанием чувства долга и злорадства. Когда Клара все это объясняла, люди почему-то смеялись, и это доставляло ей тайное удовлетворение — ведь смеялись они в конечном счете над ухищрениями ее матери.
В самом деле, Фортуна столь безоговорочно сменила гнев на милость, что Клара порой задумывалась а что, если она сама нарочно старается оказаться там, где ее имя было бы не проклятьем, а подспорьем? Уж очень далеко она ушла — принимая во внимание, с чего пришлось начинать. Впрочем, и другие Кларины недостатки время превратило в достоинства, в том числе и те, от которых ее успехи зависели гораздо больше. Например, ум: Клара была способной девочкой, и это наверняка сыграло более важную, определяющую роль, в то время как имя было не более чем делом случая. В детстве и имя, и наличие способностей доставляли ей множество страданий, из-за них она выделялась, хотя больше всего на свете желала оставаться незаметной. С ранних лет ее высмеивали и презирали, и в самых страшных воспоминаниях Кларе виделось, как мать мрачно, с плохо скрываемой неприязнью просматривает ее очередной табель с блестящими — какими же еще? — оценками. В такие минуты она жалела, что никогда, в отличие от других детей, не проваливается на экзаменах; Клариным любимым предметом была геометрия, по геометрии ей иногда удавалось получить нормальную, достаточно низкую оценку. В то же время материнская ненависть пробуждала в ней ненависть двойную, потому что сама миссис Моэм вовсе не была глупа, ей тоже не посчастливилось познать блаженство глупости, просто она извратила, растоптала, спрятала в себе все то, что было ей даровано; но ради чего? Возможно, ради некоего образа жизни — некоего города — некоей городской окраины на севере Англии.