Господин де Монтиньи огляделся, как бы запоминая мельчайшие подробности пейзажа.
Он улыбнулся, и от его улыбки мое лицо запылало: мне показалось, что он видит в окружающей картине то же, что и я.
Я отвернулась, но почувствовала, что господин де Монтиньи приближается ко мне.
«Любите ли вы поэтов?» — спросил он.
Я посмотрела на него с удивлением, так как не совсем поняла вопрос. «Поэзию? — следовало переспросить мне, но я сказала: — До сих пор мне
разрешали читать лишь возвышенные стихи Расина».
«Ах! — воскликнул господин де Монтиньи. — Вы читали лишь стихи Расина, а любите мрачные места, журчащие ручьи, трепетный солнечный свет на траве, цветы, плывущие по течению. В таком случае вы уловили то, что вам еще не довелось прочесть: вы почувствовали Бёрнса, Грея, Мильвуа, Андре Шенье, Гёте, Ламартина — всех моих старых друзей, с которыми я буду рад вас познакомить».
«Одна из моих подруг как-то раз читала мне стихи Мильвуа, и они показались мне такими грустными и прекрасными, что я выучила их наизусть».
«Это, наверное, „Падение листьев“, не так ли?» — улыбнулся господин де Монтиньи и процитировал первые строки:
Последний лист упал со древа…note 6
«Да», — ответила я.
«Вам понравились эти стихи?»
«Очень!»
«Хотите, я почитаю вам другие?»
«Очень хочу».
Заинтересовавшись, я взяла господина де Монтиньи под руку.
Он положил свою ладонь на мою и тихим благозвучным голосом начал читать одно из лучших стихотворений Ламартина:
Ты помнишь, может быть, тот вечер тихий, ясный? note 7
Я с восторгом прослушала чудесную элегию от начала до конца, и она затронула в моей душе множество неведомых, а вернее, доселе молчавших струн. Пока это продолжалось, я стояла затаив дыхание, как будто слушала пение птицы и опасалась ее спугнуть. Я вздохнула лишь после того, как отзвучала последняя строфа, наполнив мою душу музыкой и дивным ароматом.
Несомненно, господин де Монтиньи опасался долго играть на моих чувствах и оберегал эти первые цветы души, которыми Бог увенчивает своих ангелов; так что вскоре он перешел от стихов, поэзии людей, к природе — этой поэзии Бога.
За один раз, не выходя за пределы понимания пятнадцатилетней девочки, он поведал мне о ботанике, мифологии, физике, астрономии и других предметах, о которых я знала лишь понаслышке. Все эти науки, казавшиеся мне раньше очень скучными, теперь предстали передо мной в облике пленительных волшебниц, каждая из которых хранила сокровища более драгоценные, чем сокровища из «Тысячи и одной ночи».
Поэтому вечером, когда Жозефина, раздевая меня, сообщила, что свадьба состоится через три недели — за это время нужно было уладить всякие формальности, — я лишь ответила со вздохом, в котором на сей раз не было ни капельки сожаления:
«Что поделаешь, Жозефина, раз мачеха этого хочет!»
«Да, значит, придется ей уступить, не так ли? Бедная страдалица!» — пожалела меня кормилица.
Засыпая, я повторяла про себя последнее четверостишие из «Озера»:
Пусть томный ветерок, что камыши колышет, И в воздухе твоем всех ароматов смесь, Пусть все здесь говорит, что видит вас иль слышит: «Они любили здесь!»
XX
После этого господин де Монтиньи стал приезжать к нам каждый день.
Я не могу сказать, что полюбила его, ибо если бы это было так, то события, о которых мне предстоит вам поведать, скорее всего не произошли бы; но, испытывая благоговейный трепет перед разносторонними знаниями своего жениха, я смутно сознавала, что с таким человеком любая женщина может стать абсолютно счастливой.
Если бы мне было двадцать лет, а не пятнадцать и я обладала бы некоторым жизненным опытом, а не была неискушенным ребенком, этот брак показался бы мне истинным благом, но тогда я ожидала его с некоторой опаской.
В течение трех недель, предшествовавших свадьбе, господин де Монтиньи не ухаживал за мной, а заботился об одном — подобно рудокопу, он, так сказать, старался отыскать в моем разуме потаенные золотоносные жилы.
Если я что-то сегодня знаю и не совсем чужда музыке и живописи — всем этим я обязана господину де Монтиньи, пробудившему мои духовные способности, которые развивались сначала в одиночестве, а затем — в страданиях.
Между тем в усадьбе так спешили поскорее сыграть мою свадьбу с господином де Монтиньи, словно опасались, что может возникнуть непредвиденное препятствие. Жених тоже явно ждал этот день с большим нетерпением. Не будь я в ту пору глупым ребенком, к тому же не блиставшим красотой, я бы взялась утверждать, что господин де Монтиньи в меня влюбился.
Во время наших бесед, носивших серьезный характер из-за познаний и склада ума господина де Монтиньи, он раза два затрагивал религиозные вопросы, стараясь выяснить мои убеждения на этот счет. Особенно его беспокоило то, насколько важна для меня католическая вера.
Признаться, в данном случае его вопросы выходили за пределы моего понимания, ибо, как я уже говорила, моим духовным наставником был аббат Морен. Его уроки сводились лишь к двум-трем заповедям, которые я усвоила без возражений, а именно: слепо верить в догматы католичества; бояться и ненавидеть любого человека, исповедующего другую веру, где бы он ни жил и каким бы образованным ни был; наконец, осуждать всякую ересь более строго, чем безбожие.
В отличие от этих категоричных принципов, суждения господина де Монтиньи, которые он высказывал, разумеется, не мне, а нашим соседям, заезжавшим в усадьбу, явно говорили о его полной терпимости в вопросах религии.
Однажды мой жених с необычайным знанием дела, восхитившим и в то же время напугавшим меня, перечислил, сколько бед перенесла Франция из-за преследований гугенотов во времена Карла Девятого и Людовика Четырнадцатого. Он даже осмелился заметить, что если бы не было священников, а в особенности исповедален, то не случилось бы восстания в Вандее в тысяча семьсот девяноста третьем году.
Я не очень-то поняла, каким образом исповедальни, которые я воспринимала лишь в вещественном смысле слова, могли повлиять на войну в Вандее.
По правде сказать, я почти ничего не знала об этой войне, но в результате подобных бесед у меня сложилось впечатление, что господин де Монтиньи проявляет некоторое неуважение к религии.
До сих пор его ученость, казавшаяся моему невежественному уму поистине беспредельной, внушала мне смутный трепет, теперь же это чувство переросло в отчетливый страх. Страх этот усилился, когда за два-три дня до свадьбы жених спросил, очень ли я дорожу своей верой.
Я взглянула на него с таким испугом, что он рассмеялся.