— Змея? — повторила Ольга чуть громче, еще плотнее прижимая к себе Святослава, не замечая, как тот тузит ее в обвислую грудь, стремясь высвободиться.
И тут уж ничего бы не спасло Добраву, но Святослав вдруг громко закричал своим потешным баском:
— Это я гадюку убил! Это я! Я видел. В дом ползет. У меня полено, чтобы город строить. Я ка-ак бросил в змею. Ну пусти меня. Пусти, я покажу!
Поджав губы Ольга опустила Святослава на землю, не выпуская его руки из своей, и, не смотря на упирательство сына, повела за собой.
Ольга не только чужие проступки не привыкла прощать, но и собственные оплошности невольно переписывала на чью-либо совесть. Поэтому первое, что она сделала, — отправилась за Игорем в столовую[233], где тот (она знала) отдавал последние наказы относительно предстоящего застолья. Вызвав мужа, она распорядилась о надзоре за Святославом сразу трех нянек (чтобы те помимо своих непосредственных обязанностей могли еще и наблюдать друг за другом, на случай, если у кого из них возникнут каверзные намерения) — кормилицы Людмилы, ключницы Щуки и дядьки Асмуда, после чего предложила Игорю подняться в горницу для безотложного разговора.
— Какой ты сегодня… Орел орлом, — любовно оглаживая мужа мягким взором голубых глаз, проворковала Ольга, когда они остались наедине. — Не наглядеться!
Просто и вместе с тем искусно польщенный незатейливой похвалой жены Игорь смущенно посопел, глядя в пол, огладил бороду и, пересев поближе, на скамью, ласково потрепал рукой по ее туго обтянутому платком затылку:
— Неужто для этого ты меня сюда вызвала?
Ольга руку его отвела, улыбка растаяла на ее губах, а в глазах появились зеленые отсветы.
— Не только. Хотела просить тебя, чтобы приветным был с греками. Пусть они перья распускают. Даже занятно поглядеть.
— Да я что?
— А то. Выпьешь лишнего и станешь, как тогда, кричать, что все их цари убивцы, и никто из них последний вздох не испустил спокойно.
— Это кому ж я такое говорил?
— Ну тому, не помню, как там его звали, у него еще из носа волосы росли.
— А что, не правду говорил?
— Ну что за шутки ребячьи? — вновь улыбнулась Ольга. — Что нам до их обычаев? Нам нужно, чтобы торговля у нас была. А то ведь, видишь, с хазарским царем год от года все труднее столковаться: захочет — пустит в свое море, не захочет — откажет, а то, ведь знаешь, ропщут наши торговые люди, что ничего Иосифу не стоит взять да и приказать своим разбойникам ограбить наши ладьи.
При упоминании о хазарском малике Иосифе большая бритая голова Игоря с седоватой щетиной на висках, как ни усиливался он вознести ее гордо над плечами, стала клониться долу, и затуманившийся взор его синих глаз все чаще упирался в затейный рисунок дубового кирпича, из какого был сложен в горнице пол.
— Мы и так уже, почитай, решились всего по ту сторону Днепра. И северяне, и радимичи — скорей уж Хазарии подвластны, — продолжала княгиня. — У тиверцев, уличей печенеги хозяйничают. Половина от той дани, что царь Роман послал, опять же Иосифу ушла… Так что, нечего нам с греками в перекоры влезать. Надо с ними любовь заключить, даже если они за то многого попросят.
Возможно, больше Ольга желала бы заключения любви с Хазарией, да только опыт и здравый рассудок подсказывали, что евреи — действительные хозяева этой страны — никогда не допустят в своем обществе появления иноплеменников, и вся их стрекотня о всеобщем братстве — паточная небывальщина для невольников. Их вера всегда оставалась внутри этого народа законом тех, кого греки называют аристократами, — то есть, лучших людей народа. Но хотя Закон Мироздания один, взгляд на него отнюдь не одинаков у различных народов. И представления о совершенстве тоже нацело самобытно. Ведь то, что у одного народа признано умом, другие называют подлостью; то, что у тех именуется благоразумием, у этих — стяжательством; там — достоинство, здесь о том же скажут — паразитство. А вот владеющее Византией христианство — сознание куда более податливое, безродное. И потому именно здесь Ольга замыслила искать свою удачу.
Впрочем, все, о чем говорилось в данную минуту, было уже терто-перетерто в разговорах, но сейчас ей представлялось необходимым раздразнить самолюбие мужа с тем, чтобы ему, потерявшему охранительных контроль над собой, исподволь навязать свое произволение. Ольга старалась:
— Вспомни, что было четыре года тому назад.
— Если бы никто не выслушивал жидовскую трепотню, не играл в бирюльки, от них давно бы уже мокрого места не осталось, — кое-как князь пытался страховать свое достоинство, терпящее убыток. — Самкерц мы тогда, между прочим, без потерь взяли.
— Взять-то взяли. Ты — Самкерц. Свенельд — Пересечен[234]. И что? Тут же Иосиф послал Песаха с такой ратью исмаильтян и этих диких, печенегов, которым с кем бы ни воевать, лишь бы выгоду иметь, что не только все назад отобрали, так и до самого Киева дошли. Кабы мы не согласились дань им платить, — уж и не знаю, что было бы.
Игорь начинал злобиться:
— Кабы бабушка не бабушка, то была б она дедушкой.
— И, может быть, пора нам греческую веру принять, — продолжала свое Ольга.
— Что-о?
— Если ты не хочешь, я и сама могу…
— Я тебе покажу «сама могу»! — Игорь вперил в лицо супружницы пламенный взор. — Еще мне таковского позора не хватало! Где это видано, чтобы веру отцовскую, будто товар менять.
— Да уж в Киеве сколько людей ее поменяло, — не унималась Ольга. — Да хоть и Свенельд.
— Свенельд, может, за красную рубаху и отца с матерью обменяет. Мне ли на этого огольца пакостного смотреть? Ты гляди мне: «сама могу»! — он поднялся на ноги. — Для того, наверное, русь кровь свою проливала, чтобы у греческого царя в холопах ходить! Вишь, мирных забав ей захотелось!
Ольга тоже вскочила с лавки.
— Ай! Да что тебе за такая забота: кто там кровь проливал? Тебе ведь детей не рожать! На сына наплевать. Святослав подрастет, — ему тоже идти мечом махать? Хотя что там! Глядишь, его прежде твои потаскухи смертью изведут!
— Кто?
— Давеча одна из твоих наложниц, Добрава эта полудикая, ведь в избу к себе его заманила. Хорошо, я вовремя подоспела. Замешкай минуту, как знать, нашла бы его живым-то? Развел! Уж и дома от твоих блядей деться некуда!
— Что-о? — взревел Игорь и отпустил вздурившей жене увесистую оплеуху.
Взвизгнув, Ольга отлетела в угол горницы, в падении хватаясь за стол и сдергивая с него украшенную золотошвейной каймой переливчато-червонную скатерть вместе с белым подскатертником. Платок смешно съехавший с головы она тут же сорвала, — копна рыжих волос рассыпалась по плечам. Сквозь упавшие на лицо огненные пряди горели ненавистью красные глаза. Ее узкое рябое лицо, искаженное гримасой ожесточения, сделалось вовсе страховидным.
— Ну бей! Ну убей меня! — выплевывая горячие слова, поднялась она с пола, вновь подступила к мужу. — Только вряд ли после этого люди забудут, как ты перед Песахом тогда уничижался.
Еще одна затрещина, крепче прежней, заставила бунтарку вернуться в прежнее положение в углу горницы. Всеконечно, хитроумная женщина вовсе не продумывала всех своих поступков заранее, а смекала ситуацию, скорей, по наитию. И тем не менее некую общую устремленность, начертание образа действий она продолжала держать в своей растрепанной рыжей голове. И поскольку дарованием строить ковы княгиня обладала исключительным, а значит имела представление о великости значения в этом ремесле выдумки и перемены средств, — то на сей раз на смену враждебным броскам пришли тихие слезы. Образ беззащитного ребенка удавался ей хуже, и все же даже в таком исполнении смог тронуть не слишком стойкое сердце Игоря. Он, правда, не снизошел до слюнтяйских оправданий, а только махнул рукой да и вышел вон из горницы.
Сколько раз прибегали осведомители: вот греки подплывают, вот на берег сходят, вот уж к Золотым воротам идут… Когда же для встречи их Ольга показалась на княжеском дворе, сплошь засыпанном важными людьми от русского воинства, от всякого княжья, от волхвов, от купцов, от еврейского кагала, в облике русской княгини не было уж ровно ничего из того, что несколькими часами ранее мог видеть Игорь. Только величавость. Только томность и высокомерие. Люди попроще гомонили, выкрикивали славословия то гостям, то своим властителям. Особы более досточтимые держались особняком, стараясь под степенностью упрятать возбуждение, порожденное торжественностью дня. За этой пестро разодетой толпой из всех окон и щелей торчали живые лица челяди. Мало того, крыши мыльни, кузницы и поварни, конюшен, житниц, надпогребниц, сараев и клетей тоже были облеплены княжеской прислугой в нарядном цветном платье, в основном детьми. А за бревенчатой городьбой, уснащенной вырезными башенками караульных избушек, колыхалось море горожан, по которому волной время от времени прокатывалось оживление, вызываемое очередной порцией сведений, передаваемой счастливчиками, уместившимися в первых рядах.