Ибо мадам де Сегиран вдруг поняла, что ей даровано средство убить в себе присутствие греха, так жестоко мучившее ее несведущую и любопытную плоть, и что это средство – мсье де Ла Пэжоди. Нечестивец, богохульник, вольнодумец, разве мсье де Ла Пэжоди не проклят заранее и бесповоротно? Какой она может нанести ему вековечный ущерб, приобщая его к своему греху, деля его с ним, ища в нем случая изгнать этот грех отвращением, которое она, быть может, испытает, согрешив? Он будет не чем иным, как телесным орудием ее освобождения, прижиганием, приложенным к язве и исцеляющим остальное тело. Затем, отрешась от пятнающей ее нечистоты, она вновь обретет покинувшее ее спокойствие чувств, а мсье де Ла Пэжоди станет всего только безразличным отбросом части ее самой, от которой она отделается навсегда.
При этой мысли мадам де Сегиран овладело такое волнение, что она готова была упасть на колени, благодаря Бога за внушенное ей целение; но, заметив ее движение, мсье де Ла Пэжоди встал со своего табурета, и таким образом и мадам де Сегиран, и он очутились друг против друга, стоя, и их взгляды скрестили свои огни. Чего бы не дал мсье де Ларсфиг, чтобы видеть их в этот миг, когда их судьбы связались воедино, но свидетельницей этой сцены была лишь старая мадам де Сегиран, которая, занятая исключительно своей подагрой, натирала себе пальцы мазью, подаренной ей маркизом де Турвом и купленной им как раз у тех цыган, что стояли табором под городом и чьи тамбурины и пляски завлекли мсье де Ла Пэжоди и его флейту в хоровод, каковой вполне мог кончиться и шабашем, как о том распространяла молву эта сумасшедшая мадам де Галлеран-Варад.
* * *
О своем намерении прибыть в Кармейранский замок кавалер де Моморон возвестил около середины января. После ряда осложнений, не раз грозивших ему опасностью, его рана понемногу зарубцевалась. Поначалу он настолько растравил ее небрежным уходом, что, казалось, надо будет прибегнуть к крайним мерам, и мсье Де Моморону приходилось считаться с перспективой вернуться на свою галеру снабженным честной деревянной ногой. Разумеется, он гордо гремел бы ею по настилу своей кормовой рубки, ибо непостыдно стать хромым, одноруким или безногим на службе его величества; однако кавалер де Моморон предпочитал сохранить все четыре конечности, чтобы они послужили ему еще лучше прежнего, когда тому представится случай. И вот, начав с того, что рану свою он лечил небрежно и поступал в этом как ему вздумается, он, в конце концов, видя, что дело портится, принялся точнее следовать советам хирургов и исполнять их предписания, против каковых сперва восставал. Эта запоздалая послушливость уберегала его от худшего, но не избавила от долгих страданий. Наконец, он над ними восторжествовал и, хоть и не мог еще ходить свободно, был в состоянии пройтись несколько шагов, опираясь на две палки и поддерживаемый под мышки своими турецкими невольниками, верным Али и верным Гассаном.
В таком-то виде ему и предстояло прибыть в скором времени в Кармейран, в обществе, само собой, неизменного Паламеда д'Эскандо, с которым он отнюдь не имел в виду разлучаться, благо отец, мсье д'Эскандо Урод, доверил его ему как на суше, так и на море, дабы он воспитал его прямым дворянином и дельным офицером. Мсье де Моморон скромно сознавался, что этой двойной цели он достиг не вполне. Правда, молодой Паламед д'Эскандо свыкся с морем и приобрел познания в мореходстве; кроме того, он хорошо держал себя перед лицом врага, но подчиняться дисциплине был склонен несравненно менее, нежели предписывать ее другим. На судне он был ленив и нерачителен и старался как можно меньше утруждать себя, всячески уклоняясь от работы и, будучи уличен в какой-либо вине, не стеснялся валить ее на других, выгораживая себя ложью, каковую полагал убедительной, и ужимками, каковые считал неотразимыми, настолько был уверен в своих прелестях хорошенького мальчика и в своих повадках щеголихи. В этом Паламед был неподражаем, равно как никто бы его не превзошел в умении наряжаться. Увидев его теперь, его отец, мсье д'Эскандо Урод, с трудом бы узнал в этом выхоленном, расчесанном, надушенном и расфранченном красавчике краснощекого и непоседливого сорванца, которого он вручал мсье де Моморону. И все же, несмотря на все свое ломание и жеманство, Паламед на сто верст отдавал дворянством, и мсье де Моморон вполне с этим соглашался. Такой, как он был, Паламед делал ему честь, и похвалы, которые он слышал отовсюду этому красивому личику, радовали ему сердце.
Эту радость выдавал у кавалера де Моморона кончик уха, по которому видно было, что мсье Паламед д'Эскандо ему как-то слишком особенно и странно мил и что ходящие об этой привязанности слухи не лишены основания; но где ухо мсье де Моморона высовывалось целиком, так это когда ему становилось ведомо, что уши его любезного Паламеда склоняются к известного рода речам, вызывавшим в мсье де Момороне неистовую ревность. И действительно, с его Паламедом нельзя было беседовать слишком близко, ибо тогда он впадал подлинную ярость, теряя всякое чувство приличия и позволяя себе самое непристойное обращение с тем, кто дерзновенно пытался сманить из овчарни, где он, Моморон, изображал бесстыдного козла, эту своенравную и ветреную овечку.
Из-за этой обнаруживаемой юным Паламедом готовности слушать всякий вздор мсье де Моморону довелось немало претерпеть, томясь на одре болезни и не будучи в состоянии нести бдительную стражу, причем к этим мучениям присоединились еще новые. Мсье Паламед д'Эскандо, выказывавший дотоле полное равнодушие к женщинам, словно вдруг заметил, что они не совсем то, чем их ему живописал кавалер де Моморон, увещевая его вести себя с ними так, как если бы то были всего лишь призрачные и пустые тени, недостойные внимания дворянина, имеющего честь служить на королевских галерах и пользоваться покровительством и дружбой такого лица, как кавалер де Моморон. Последнее время мсье Паламед д'Эскандо рассеяно внимал этим мудрым словам и, казалось, дулся на благие советы; Он, по-видимому, находил, что женщины не так уж безобразны лицом и телом и стоят того, чтобы на них смотреть, и что у них с ним есть даже некоторые стороны, которые было бы не лишено приятности сопоставить ближе. Раз даже мсье Паламед д'Эскандо вознамерился это сделать, и мсье де Моморон ясно видел со своего страдальческого ложа, как тот щупал грудь молоденькой служанки, которую мсье де Турв приставил смотреть за бельем кавалера и которую тот на следующий же день прогнал, заявив, что ее присутствие его раздражает.
Эти поползновения мсье Паламеда д'Эскандо, освободиться от момороновской опеки не могли не способствовать решению кавалера ускорить отъезд в Кармейран, хотя он все еще страдал от раны и был уверен, что погибнет от скуки в этом замке, вдали от моря и не имея иного общества, кроме брата и невестки; но, по крайней мере, там, пока он сам не станет окончательно на ноги, мсье Паламед д'Эскандо был бы огражден от соблазнов. Во всяком случае, он не пал бы их жертвой, ибо мсье де Моморон не думал, что его благочестивая и строгая невестка могла ответить на желания, которые, быть может, возбудила бы, и надежды мсье Паламеда д'Эскандо, буде в нем таковые возникли бы, потерпели бы возле нее неудачу, К тому же, в Кармейране мсье де Моморон имел в виду наставить на правый путь слишком независимого Паламеда. А потому он решил ехать туда прямо, задержавшись в Эксе ровно настолько, чтобы успеть засвидетельствовать почтение матушке. Услышав это, старая мадам де Сегиран была очень недовольна, но мсье де Моморон воспротивился ее настояниям, заявив, что не желает показываться обществу, бывающему у нее в доме, в хромоногом виде. На самом деле мсье де Моморон следовал иного рода побуждению. Он достаточно хорошо знал эксских дам, чтобы не сомневаться, что молодой и пылкий Паламед станет предметом их любовных затей, а это плохо уживалось с его ревностью. И потому ничто не могло заставить его отступиться от намерения провести с матерью всего лишь столько времени, сколько требовалось на то, чтобы задать овса лошадям.