Он не только видел и слышал больше других, он многое предчувствовал, и все это свое знание, все свое видение борьбы Добра и Зла в мире он, больной и изнемогающий, в великом волнении спешил передать людям. «Сердце мое с кровью положится в этот роман… Тут положил я мою душу, мою плоть и кровь» (28, кн. 1: 326, 351), — писал он брату Михаилу в 1859 году, и так — плотью и кровью — он писал почти все. Поэтому к его пути художника лучше всего приложимы слова Пастернака: «Цель творчества — самоотдача». И еще другие слова поэта, из стихотворения «На Страстной»:
И март разбрасывает снегНа паперти толпе калек,Как будто вышел человек,И вынес, и открыл ковчег,И всё до нитки роздал.
Представим себе официальную христианскую проповедь конца XIX века, особенно на Западе. Какое благолепие, какая грамотность, какая неторопливость и спокойствие! И рядом с ней нервный, задыхающийся голос петербургского литератора, который «всё до нитки роздал». Но может быть, мы услышим в этом голосе хоть малую долю того «Христова волнения»[425], о котором в VI веке писал преп. Иоанн Лествичник как о признаке настоящей христианской души.
Глава ХII. Обретенный покой
Ошибки и грехи Достоевского всегда и для всех явны, и прежде всего для него самого.
Вот он в 1869 году написал «Вечного мужа» и тут же сообщает племяннице: «Проклятая повесть… Я возненавидел эту мерзкую повесть с самого начала» (29, кн. 1:88). Вот он был груб с посетителем и тотчас пишет ему: «Полчаса после Вас я опомнился и сознал, что поступил с Вами грубо и неприлично, а главное, был виноват сам… Если пожелаете, то приеду извиняться лично… Не оправдываюсь этим объяснением… прошу прощения вполне искренне… так мне велит моя совесть, и слишком мучают ее угрызения» (30, кн. 1 : 144). И так во всем. «Это горе (смерть крошечной дочурки Сони в Женеве. — С.Ф.) было большою причиною остановки моей в работе. Анна Григорьевна страдает ужасно… Всё за грехи мои» (28, кн. 2: 301), — пишет он в июне 1868 года П. Исаеву.
При всей его сложности это была простая русская душа, для которой вся духовная жизнь полностью умещается в двух категориях: покаяния и любви. Так было и в его зрелом творчестве. Кто–то из современных литературоведов хорошо сказал, что все большие романы Достоевского — это только различные вариации одной евангельской темы: о блудном сыне, о сыне, возвращающемся в Отчий Дом. Практика христианства давалась Достоевскому с большим трудом, но он упорно не хочет ничем иным питаться, кроме него. Следя за его биографией, видишь, что он все время ошибается, падает и опять встает. Невольно вспоминаешь рассказ Патерика: «Брат спросил авву Сисоя Великого: авва! что делать мне? — я пал. Старец отвечал: встань. Брат сказал: я встал и опять пал. Старец сказал: снова встань. Доколе же мне вставать и падать? — спросил брат. До кончины твоей, отвечал старец». Характерно, что даже те молитвы, которые иногда вспоминает Достоевский в печати, — это покаянные молитвы Великого поста.
Говоря о русском народе, он пишет в «Дневнике писателя» 1880 года: «Он всё знает, всё то, что именно нужно знать, хотя и не выдержит экзамена из катехизиса. Научился же в храмах, где веками слышал молитвы и гимны, которые лучше проповедей. Повторял и сам пел эти молитвы еще в лесах, спасаясь от врагов своих, в Батыево нашествие еще, может быть, пел: «Господи сил, с нами буди!»[426] … а в нем, в этом гимне, уже в одном вся правда Христова. И что в том, что народу мало читают проповедей… Зато выйдет поп и прочтет: «Господи, Владыко живота моего»[427] — а в этой молитве вся суть христианства… Главная же школа христианства, которую прошел он, — это века бесчисленных и бесконечных страданий, им вынесенных в свою историю, когда он, оставленный всеми… оставался лишь с одним Христом–утешителем, Которого и принял тогда в свою душу навеки» (26: 150–151).
На молитву преподобного Ефрема Сирина («Господи и Владыко живота моего»), как известно, обратил свое особое внимание и Пушкин, столь ценимый Достоевским. «Всю суть христианства» они оба увидели в молитвенной тайне великопостной вечерни, когда в тишине покаяния собирается рассеянная страстями любовь. Ведь, как учат отцы, «покаяние или смирение — это начало любви». А о собирании — и чувств внутри отдельного человека, и всего человечества, всех людей в единство любви, в единство, утерянное и ненаходимое, — наверное, больше всего болел Достоевский всю свою жизнь, начиная с мучительной болезни «Двойника».
«Мне всё кажется, — пишет Достоевский в «Дневнике писателя» 1876 года, — что у нас наступила какая–то эпоха всеобщего «обособления». Все обособляются, уединяются… Разрывают прежние связи без сожаления… Всё разбилось и разбивается» (22: 80). «Папство есть, может быть, самое страшное «обособление», из всех грозящих миру всего мира. А грозит миру многое. И никогда еще Европа не была начинена такими элементами вражды, как в наше время. Точно всё подкопано и начинено порохом и ждет только первой искры…» (22:90), — писал он. Позднее добавил: «Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя» (25: 84). Как сказано в одних стихах:
В безумной погоне толпы спешат;И каждый каждому больше не рад.
И вот в эту эпоху, когда, как сказано в «Подростке», «скрепляющая идея совсем пропала» (13:54), — он нашел ее, эту идею, опять–таки в покаянии и любви, но и в покаянии уже не только за себя, за вину перед самим собой, но в покаянии и за свою вину перед всем миром, перед всеми людьми, — во имя любви к этим людям.
Зосима в «Братьях Карамазовых» говорит: «Каждый единый из нас виновен за всех и за вся на земле несомненно, не только по общей мировой вине, а единолично… Сие сознание есть венец пути иноческого, да и всякого на земле человека… Тогда лишь и умилилось бы сердце наше в любовь бесконечную, вселенскую, не знающую насыщения» (14: 149).
Эта мысль жила в Достоевском, во всяком случае, последние десять—двенадцать лет. Ее начинает высказывать уже князь в «Идиоте». «Вероятнее всего, что я во всем виноват! Я еще не знаю, в чем именно, но я виноват» (8:484), — говорит он. И в черновиках к «Идиоту» Достоевский записывает: «Теория практического христианства» (9: 268); «Смирение Князя. Князь положительно считает себя в результате хуже всех» (Там же: 275); «Смирение — самая страшная сила, какая только может на свете быть!» (Там же: 241, 270). О всеобщей вине ясно говорят в «Бесах» Шатов и Степан Трофимович: «Все виноваты, все виноваты… Все и каждый один пред другим виноваты. Все виноваты!..» (10:446, 491). Эту же мысль вызывает Тихон в Записных тетрадях к «Бесам»: «Узнает душа, что каждый за всё ответчик… Всё, что случилось и об чем даже не ведал, могло быть по примеру Христову одною лишь любовью Его полно» (11: 190). И еще яснее — в «Исповеди Ставрогина»: «Согрешив, каждый человек уже против всех согрешил, и каждый человек хоть чем–нибудь в чужом грехе виноват. Греха единичного нет» (Там же: 26). «Был бы я сам праведен, — повторяет через десять лет Зосима, — может, и преступника, стоящего предо мною, не было бы… Поймешь, что и сам виновен, ибо мог светить злодеям даже как Единый безгрешный и не светил» (14: 291—292). Вот почему еще в 1870 году Достоевский писал, что «ад есть сознание любви неисполненной» (11: 190), вот почему каждый «перед всеми во всем виноват» (10:491).
Сознание безмерности того, что открыто миру жертвой Христовой, делает безмерной вину всякого, так как всякий «мог светить как Единый безгрешный и не светил» ( 14:492). Тут Голгофа каждого. У св. Димитрия Ростовского есть такая молитва: «Уязвлено и уранено буди сердце мое Твоею Божественною любовью, Господи». Подвижники Церкви жили в этом уподоблении Голгофы, и в этом именно и есть та бездна, которая отделяет их от подвижников ложных, Амвросия и Леонида — от Ферапонта, Церковь истинную — от ее двойника. Достоевский почувствовал всю силу этой великой скрепляющей идеи единства: единства ответственности и единства любви. Может быть, тут ему опять помог Паскаль, у которого есть такие мысли: «Один камень производит изменения в целом море. Так и в благодати: малейшее ее действие влияет на всё остальное. Стало быть, всё важно»[428] . «Юноша брат мой, — говорит Зосима, — у птичек прощения просил: оно как бы и бессмысленно, а ведь правда, ибо всё как океан, всё течет и соприкасается, в одном месте тронешь — в другом конце мира отдается… Всё как океан, говорю вам» (14: 290).
«Согрешение брата мы должны считать за свое собственное»[429] , — учили еще в VI веке преп. Варсонофий и Иоанн. Идея всеобщей вины есть одно из поразительных следствий великой идеи всеобщего человеческого единства, апостольской идеи спасаемого человечества как единого Тела Христова, которое испытывает страдание при заболевании любой своей части, любой клетки. В эпоху Достоевского это учение пробилось сквозь академическую рутину в работах архимандрита Феодора (Бухарева), учившего, что всякое личное зло или грех человека есть отвержение им любви и жизни Божией, то есть омертвение данной малой клетки всечеловеческого тела, и что все мы должны принимать это омертвение, кем бы оно ни было допущено, как свое собственное, потому что все мы «уды единого тела»[430] . Отсюда неизбежно и страдание каждого за всех и всех за каждого, страдание за других по образу Христову. Идея вины каждого за всех есть возрождение самого существа христианства — подражание крестной жертве Спасителя. Биограф архимандрита Феодора отмечает, что в практике жизни, при работе инспектором Казанской духовной академии, он «смотрел на себя как на члена одного со студентами Тела, одной небольшой Христовой Церкви, и каждую вину студента считал своею, страдал за нее как за проявление собственной мертвенности, вследствие удаления от Христа»[431] . Работы архимандрита Феодора печатались с 1849 до 1866 года. Уже после его смерти (в 1871 году) была опубликована его статья о «Преступлении и наказании»[432] .