сердце, он легко привязывается, это хорошо.
Ее слова вызвали у меня новый прилив слез. Она гладила меня по голове и была растрогана.
После ужина чинно явились Коффель, Кротолов и старый Шмитт с шапками в руках. Они говорили о том, как огорчены, что госпожа Тереза уезжает, и как возмущены проходимцем Рихтером: разумеется, он-то и донес на госпожу Терезу — ведь лишь один он и способен на такой поступок.
Гости уселись вокруг очага. Госпожу Терезу тронуло огорчение этих добрых людей, но она и тут проявила свой твердый и решительный характер.
— Терпенье, друзья мои, — говорила она. — Если бы мир был усеян розами, если б у всех людей были благородные сердца, тогда не так уж была бы велика заслуга тех, кто провозглашает и прославляет справедливость и неоспоримые права человека! Мы должны быть счастливы, что живем в такое время, когда происходят великие события, люди сражаются за свободу. По крайней мере, мы оставим по себе память и проживем свою жизнь не зря: наши невзгоды, наши страдания, кровь, пролитая нами, — вот он, величественный пример для будущих поколений. Все негодяи будут содрогаться при мысли о том, что, попадись они нам по пути, мы смели бы их всех, а люди высокой души будут жалеть, что не принимали участия в наших свершениях. Такова суть вещей. Не жалейте меня — я горда, я счастлива, что буду страдать за Францию, которая воплощает в себе свободу, справедливость и права человека. Уж не считаете ли вы, что мы побеждены? Тогда вы ошибаетесь: если мы вчера отступили на шаг, то завтра сделаем двадцать шагов вперед. А если Франции, к несчастью, не удастся свершить великое дело, которое мы защищаем, тогда другие народы займут наше место и будут следовать по нашему пути, ибо дело справедливости и свободы бессмертно и всем деспотам мира никогда его не разрушить. Да, я отправляюсь в Майнц, а быть может, в Пруссию под конвоем брауншвейгских солдат. Но помните мои слова: республиканцы пока находятся на первом этапе, и я убеждена, что не пройдет и года, как они придут сюда, и я буду свободна.
Так говорила эта женщина, сильная духом. Она улыбалась, глаза ее сверкали. Чувствовалось, что все невзгоды ей нипочем. Каждый думал: вот что за женщины у республики — какие же тогда мужчины?
Коффель, слушая ее, побледнел от волнения; Кротолов подмигивал дяде и вполголоса говорил:
— Все это мне издавна известно, все записано в моей книге. Все сбудется… так там написано.
Старый Шмитт, попросив позволения закурить трубку, выпускал клубы дыма и бормотал:
— Вот ведь беда, что мне не двадцать лет! Я бы пошел воевать вместе с ними! Вот это мне и нужно было… Что мне помешало бы стать генералом, как всякому другому? Вот ведь беда!
Пробило девять часов, и дядя сказал:
— Уже поздно… выехать нужно до рассвета… Пожалуй, нам не мешает отдохнуть.
Тут все поднялись. Все были взволнованы; расцеловались, как старые знакомые, клялись никогда не забывать друг друга.
Коффель и Шмитт вышли первыми, Кротолов и дядя с минуту вполголоса переговаривались на пороге дома. Взошла чудесная полная луна, все залито было серебристым светом; в темно-синем небе роились звезды. Госпожа Тереза, Сципион и я вышли полюбоваться великолепным зрелищем; оно говорит о суетности и тщете дел человеческих, а когда об этом думаешь, ум приходит в смятение перед величием Вселенной.
Вот ушел Кротолов, снова пожав руку дяде. Он шагал по пустынной улице, и видно его было как днем. Наконец и он скрылся в Крапивном переулке. Мороз крепчал, и мы вошли в дом, желая друг другу доброй ночи. На пороге моей комнаты дядя обнял меня и, прижимая к груди, сказал каким-то странным голосом:
— Фрицель… работай… трудись… веди себя хорошо, мой дорогой мальчик…
И он пошел к себе в комнату, донельзя взволнованный.
Я же думал об одном: какое счастье, что Сципион у меня! Я уложил его на постель, у себя в ногах. Он преспокойно уснул, уткнув голову в лапы; его бока тихонько поднимались при каждом вздохе. И я бы не поменялся судьбой с самим германским императором!
Пробило десять часов, а я никак не мог заснуть — все раздумывал о том, какое мне выпало счастье. Дядя ходил взад и вперед по своей комнате; я слышал, как он открыл секретер, как разжег огонь в печке у себя в спальне впервые за зиму; я решил, что он собирается бодрствовать всю ночь. В конце концов я уснул глубоким сном.
Глава шестнадцатая
НА КОЛОКОЛЬНЕ пробило девять часов, когда я проснулся от какого-то шума: у наших дверей раздавалось бряцание оружия, по замерзшей земле топали копытами лошади, доносились чьи-то голоса.
Я всполошился, подумав, что за госпожой Терезой приехали пруссаки, и всем сердцем хотел, чтобы дядя уже был в дороге, а не проспал, как проспал я в то утро. Минуты через две, сбежав с лестницы, я очутился внизу.
Вот что я увидел.
У наших дверей остановились шестеро верховых гусар в доломанах. Их большие сумки свисали до стремени, в руках они держали сабли.
Невысокий и тщедушный белобрысый офицер с ввалившимися щеками, с рыжими усами и красными скулами остановил своего вороного коня у сеней. Лизбета, держа в руках метлу, испуганно отвечала на его вопросы.
Поодаль собралась целая толпа. Люди стояли, разинув рот, вытянув шею, чтобы все лучше рассмотреть. В первом ряду, заложив руки в карманы, стоял Кротолов; увидел я и Рихтера — он ухмылялся, сощурив глаза и оскалив зубы, как старая сытая лиса. Разумеется, он явился, чтобы насладиться смятением дяди.
— Так, значит, ваш хозяин и пленная француженка уехали вместе сегодня утром? — спрашивал офицер.
— Да, господин командир, — отвечала Лизбета.
— В котором часу?
— В шестом часу, господин командир, еще засветло. Я сама привязывала фонарь к дышлу саней.
— Вас кто-нибудь предупредил о нашем прибытии? — спросил офицер, устремляя на Лизбету пронизывающий взгляд.
Лизбета посмотрела на Кротолова. Он выступил из толпы и без всякого замешательства ответил вместо нее:
— С вашего позволения,