К смерти в Милане никто не готовится. Может случиться, что годам к пятидесяти миланец, разбогатев или просто обеспечив себе приличный доход, начинает задумываться о приобретении места на кладбище и в конечном счете приобретает его, но это — чистой воды кокетство, он прекрасно знает, что впереди еще слишком много работы, обязанностей и ответственности, чтобы умирать.
Здесь каждый человек — это предприятие в самом точном и полном смысле слова: известно, например, что предприятие это создано в 1902 году, дела идут нормально, так почему и каким образом оно должно прекратить существование? Вот классический образец смерти в Милане: патрон, закончив говорить в телефонную трубку: «В таком случае двести пятьдесят центнеров по тридцать тысяч без таможенного сбора» и кладя ее на место, вздрагивает и роняет голову на грудь, чтобы уж более никогда не шевельнуться, тут же вбегает с озабоченным видом слегка побледневший наследник, закрывает ему глаза и осторожно, одним пальцем, прикрывает крышку чернильницы.
В свинцово-серые аристократические палаццо, мрачность которых немного скрадывается прилегающими к ним садами, частично скрытыми массивной фигурой привратника (он стоит во внутреннем дворике, уперевшись руками в бока, так что деревья и клумбы можно рассмотреть в просвет между рукой и телом, как в иллюминатор), смерть входит, и все… Дальнейшее покрыто тайной. Столик в прихожей накрывают черной тканью и кладут на него книгу, в которой и расписываются важные господа, углубленные в свои мысли; хлопают дверцы автомобилей, нередко подъезжают кареты, и копыта звонко и печально стучат по асфальту виа Сан-Примо или виа Борромеи.
Смерть в Милане приходит и уходит на колесах. Катафалки снабжены моторами и двигаются молча, следом за ними ветер несет опавшие с венков лепестки, прохожие почтительно приподнимают шляпы, но не успевают даже подумать: «Прощай, кто бы ты ни был», как усопший уже покоится в могиле на кладбище Монументале или Музокко. Я представляю, что если бы он мог приподняться и сесть в гробу, то испепелил бы окружающих взглядом и сухо сказал бы: «Все здесь. Ну молодцы, а кто же остался в конторе?» Представители семьи и предприятий, разбившись на группы, молча скорбят, пока священник произносит последние молитвы и окропляет могилу святой водой; несколько воробьев подпрыгивают чуть поодаль, крылышки их скованы несчастьем, кажется, что они подняли воротники и стали похожи на безутешных вдовцов. Посетители проезжают по центральным аллеям кладбища на электроавтобусе, платят за билет, как в трамвае, видят в окно, как выстраиваются в ряд кипарисы и памятники, и прекрасно понимают, что обитатели этого другого Милана говорят: «Мы всегда заключали только честные сделки, поступайте и вы так же». И кстати, что там, под землей, делают, собравшись вместе, столько миланцев, вдали от озера Комо и уикэндов на лигурийском побережье под солнцем, которое либо вовсе не показывается, либо не в силах пробиться сквозь тяжелые глыбы земли? Я думаю, что они так или иначе работают; да, чем-то они заняты. Смерть подходит к миланцам со словами «Простите, что прерываю вас», и если богу будет угодно, чтобы все миланские покойники организованно и в назначенное время прибыли в Иосафатову долину, то не придется внезапно трубить в трубу Страшного суда, зачем — достаточно будет за три месяца послать соответствующее уведомление.
Вы видели когда-нибудь, как старый миланский рабочий навсегда покидает виа Браманте? Дома в этом квартале кажутся построенными из песка, они выкрашены в строгий и суровый цвет железных опилок и похожи на сделанные из камня рабочие комбинезоны. Ни в одной квартире окна не выходят на улицу (это я вам говорю совершенно точно), подушки на постелях и тарелки на кухонном столе впитывают свет, идущий со стороны внутреннего дворика, этой обязательной принадлежности каждого такого дома. В ясные дни этот свет такой, как на сельском гумне, но если небо покрывается облаками, он напоминает слабое и мрачное освещение конюшни. И вот однажды утром старый миланский рабочий с виа Браманте встает в девять, а не в шесть, и дело тут не в том, что воскресенье, просто он достиг «возрастной границы» и права на пенсию, покончил с работой и сразу же начал умирать. Поступить по-другому он не может.
Тем не менее на рассвете он открывает глаза и прислушивается, как просыпаются, одеваются и уходят дети. Мысленно он идет за ними. Снаружи либо дождь, либо снег, либо надежда на солнце, которое пока смутно мерцает за облаками; дома на виа Браманте, когда проезжает трамвай, раздвигаются ровно настолько, чтобы пропустить его; узкие тротуары черны от стоящих на остановке людей в рабочей одежде, нескончаемый поток шумных, основательных людей — кровь Милана — вновь вливается в его вены. Со всех сторон доносятся слова, произнесенные на хриплом диалекте, вагон пыхтит и трогается с места, на него надвигаются голые стены мастерских, он безошибочно выбирает своих пассажиров и исчезает. Вот, можно сказать, и все — буквально тут же эти люди становятся всего лишь инструментами, блестящими в умелых руках, но все же, едва расставшись с этими немногими вещами, старый рабочий с виа Браманте начинает умирать, Он путается в мыслях и поступках, ему кажется, что он попал в какую-то чужую страну. Минуты, проведенные без дела, стирают его кости, как напильник; но он еще может умереть, что и выполняет с заранее обдуманным намерением, хорошо справляясь с этой своей последней работой. Сразу же его окутывает мрачное молчание. Женщины плачут беззвучно, а мужчины не плачут совсем. Мужчины в Милане в подобных обстоятельствах бывают сильными и отчаянными, сердце у них может разорваться, но глаза остаются сухими, а руки твердо лежат на спинке кровати, в которой остывает тело старика. Приходят друзья, смотрят, горестно покачивают головой и не плачут. Никакой слабости: надо выдержать напряжение борьбы за выживание, хорошо сделать эту сверхурочную работу, как покойный умел выполнять свою. Я посмотрел на сына старого рабочего с виа Браманте. Словно окаменев, он не отрывал взгляд от ночного столика, на котором продолжали отсчитывать время часы покойного. В какой-то момент он схватил их и прижал к щеке. И все. По-прежнему без слез, мрачный, как человек, которого оскорбили, сирота потом, по обычаю, шел за гробом; дома на виа Браманте расступались настолько, насколько было нужно, ни на миллиметр больше или меньше; сзади звенел трамвай. Смерть в Милане всегда приходит неожиданно, именно поэтому миланцы встречают ее не моргнув глазом. В трудные моменты проявляется надежность предприятия. Я знаю одну женщину, трое сыновей которой погибли на войне, она живет и работает в Порта Романа. Это расплывшаяся женщина лет шестидесяти с грязно-седыми волосами, вся колючая и растрепанная, как старая циновка. Никто не видел ее плачущей; когда сыновья ушли на фронт, она уже была вдовой, теперь она совсем одна. Она работает; сколько работает эта огромная женщина, известно, может быть, богу, который иногда даже отвечает ей: «Да, да, я тебя слушаю». Она стирает в семьях жителей квартала, которые не могут позволить себе нанять постоянную служанку, и собирает в мешок старую бумагу; вспоминаю, что видел, как она возвращалась из Верпьере, толкая перед собой до предела нагруженную фруктами тележку, она набивает соломой стулья и вяжет рабочим фуфайки, подметает лестницы в семи домах. Говорит она очень мало, изредка выпивает и только тогда рассказывает, что у нее было трое сыновей. Потом она спрашивает еще стаканчик, от которого тут же засыпает прямо за почерневшим столом в остерии под пронзительные выкрики игроков в шары. Часто поздно вечером она устраивается на скамейке в переулке и вынимает из-за пазухи две открытки и письмо. Аджедабиа, Триполи, белые дома и голубое небо; на истрепанном и грязном конверте штемпель с надписью кириллицей; две открытки плюс письмо — как раз трое потерянных сыновей, и эта сумма никогда не изменится. Старуха повторяет этот подсчет уже много лет и не плачет. Она работает и работает, а когда наконец возвращается к своим страданиям на этой скамейке, она одновременно и слишком слаба, и слишком сильна, чтобы плакать. Хорошо. Отношения миланцев со смертью основаны именно на этом; они спокойны и серьезны, и нельзя сказать, что с одной стороны — безропотные жертвы, а с другой — дикий варвар, никоим образом; в данном случае и смерть, и те, кого она поражает, в равной степени наделены достоинством высоких договаривающихся сторон. Конечно, мать есть мать: старуха, о которой я говорил, например, каждый вечер сидит нахохлившись на своей скамейке и каждый раз проверяет, сколько это будет — две открытки плюс письмо. К вечеру бульвар утрачивает материальность, становится невесомым, и вместе с ним начинают двигаться дома, игроки в шары, выстиранное белье и лестницы, которые она моет, ползая на коленях, да, да — все это направляется в сторону Аджедабии и в сторону Дона, а старуха с сухими глазами терпеливо ждет, когда она доберется до цели и остановится.