Пришел сопровождающий, велел построиться попарно, пересчитал пальцем и сделал знак следовать за ним. Оказалось, что это все-таки еще Германия: расписание на щите, разные указатели и рекламы – все было по-немецки, но говорили люди непонятно, видимо, здесь уже было какое-то смешанное население, полуголландское. Называлась станция – Клеве, Таня никогда и не слышала о таком городке.
Их привели в пустой пакгауз, опять велели ждать, потом пришел пожилой толстый немец и обратился к ним почти по-русски.
– Ви ест направлены тут работать, – сказал он, – в разнообразны крестьянски, а также домашни хозяйство. Это ест для вас болшой глюк, в эти места попасть, ибо здесь нет воздушны война, и для того ви должны быть всегда прилежны и послушательны. Десять пер-зон, – он, растопырив, поднял пальцы обеих рук, – могут здесь, в Клеве, оставаться как горнишны в отель и сана-ториум, кто понимает немецки, остальные едут к бауэ-рам. Также здесь близко. Альзо, кто желает быть горнишны, идите сюда.
Желающих стать горничными, к Таниному глубокому возмущению, оказалось больше, чем было нужно, и толстяк отобрал десятерых, лучше знающих язык и более привлекательных. Остальных разобрали быстро – приходили, оглядывали и уводили по одной, по двое. Тане вдруг стало страшно: может, правы решившие остаться в городе? Все-таки на людях, а там куда еще попадешь! Уведет вот так, одну, сделает потом, что захочет, и пожаловаться некому.
От души отлегло, когда очередной пришедший за добычей бауэр – немолодой, кряжистый, с аккуратно подшитым пустым рукавом, – отобрав уже троих девушек, поманил пальцем и Таню. Четверо – это уже коллектив, можно за себя постоять! И оказалось даже, что не четверо, а пятеро, однорукий был, видно, настоящим рабовладельцем, если мог позволить себе приобрести сразу пятерых невольниц.
Подписав бумаги, он вывел их на улицу, где стояла запряженная могучим першероном одноосная телега на высоких, в человеческий рост, колесах, ловко взобрался сам и, протянув сверху руку, помог вскарабкаться девушкам.
– Ну, поехали, – сказал он, когда все устроились – трое рядом с ним на служившей козлами поперечной доске впереди, а Таня с еще одной девушкой – сзади, на бумажных мешках с какой-то химией. Першерон мотнул головой и без усилия стронул с места тяжелую телегу, пошел не спеша, вальяжно перекатывая массивным лоснящимся крупом.
– Куда вы нас везете? – спросила Таня. – Далеко отсюда?
– Не-е, километров двадцать, – отозвался однорукий. -Аппельдорн называется, такая деревня...
Глава вторая
Он все еще отказывался признать себя побежденным. Хотя, конечно, нелепо было рассчитывать на то, что отношения вдруг изменятся. Четыре месяца не менялись, с чего бы вдруг теперь?
И все-таки продолжал на что-то надеяться. Скорее всего, на чудо, потому что (и в этом он вполне трезво отдавал себе отчет) только внезапное сошествие благодати могло заставить русских людей в немецком лагере проникнуться вдруг симпатией и доверием к соотечественнику, работающему у немцев по вольному найму.
Как они называют его между собой, он уже знал – доводилось иногда услышать, когда его не видели; подслушивать, естественно, не подслушивал, просто с детства отличался отменным слухом (что подчас ставило его и крайне неловкое положение – не всегда ведь приятно услышать то, что для твоих ушей не предназначалось). Тут, правда, нельзя было отрицать некоторого прогресса: если вначале «сука инженер», «фашистский холуй» и «шестерка» были едва ли не самыми мягкими его аттестациями, то в последнее время он стал просто «придурком», услышав же однажды «наш придурок», Болховитинов и вовсе растрогался. Главное тут заключалось в притяжательном местоимении, само существительное возражений не вызывало, порою он и сам признавал себя придурком. Так что, как говорится, vox populi – vox Dei.[33]
Теперь, задним числом, он действительно не мог понять, на что рассчитывал, соглашаясь на эту работу. На что рассчитывал и чего ожидал. И впрямь, лишь придурок мог вообразить себе, будто здесь представится возможность «что-то сделать», а рабочие поверят ему настолько, что кинутся делать это «что-то» по первому его призыву.
Весь замысел выглядел теперь – ретроспективно – такой интеллигентщиной, такой постыдной маниловщиной, что он только диву давался. Но откуда было знать? В Энске все складывалось совершенно по-другому – ему поверили, и там он действительно имел возможность оказать Таниным друзьям реальную помощь. Пусть, правда, только денежную, но и это было немало – в тех условиях. Странно, но суровость оккупационного режима не может справиться с продажностью тех, кто ему служит; это он видел и во Франции, и в России, за марки там можно было достать все решительно – от справки об инвалидности до итальянского пулемета. Возможность эта, к несчастью, появилась слишком поздно, но она все же была.
А здесь никаких возможностей не было. И не потому, что не сложились отношения с персоналом; даже если бы ему верили, ну что тут можно было сделать? Вверенные его попечению лагерники использовались на самых простых работах, не требовавших никакой квалификации и, следовательно, недоступных для саботажа. Если, скажем, шла сборка металлоконструкций, то сварщиками ставили немцев, а русские должны были резать и таскать швеллера, поднимать, поддерживать и тому подобное. Тут, как ни ухитряйся, особенного ущерба промышленному потенциалу рейха не причинишь.
Так что враждебность соотечественников угнетала Болховитинова не потому, что мешала осуществить некое действие. С тем, что действовать здесь невозможно, он уже смирился – до поры до времени, не оставляя надежды на изменение ситуации в более благоприятную его преступным замыслам сторону. Враждебность эта была прежде всего необъяснима. Он не удивлялся бы ей, продолжай рабочие считать его «фашистским холуем», как считали вначале; но в этом смысле отношение к нему давно изменилось – все-таки он сумел добиться некоторых мелких послаблений режима на работе, и это было замечено. А то, что он служит в немецкой фирме, у них возмущения не вызывало, они, похоже, воспринимали это как должное: война, ясное дело, кому же позволят бездельничать...
Скорее всего, сближению и взаимопониманию мешала просто его принадлежность к эмиграции. Он услышал однажды, как про него сказали: «Да он же из беляков, Которые с Врангелем из Крыма утекали»; сказано это было с явным осуждением, и он никак не мог понять, никое значение может иметь теперь, через два десятка лет после окончания гражданской войны! – этот факт его биографии. Особенно, если вспомнить, что ему самому шел тогда восьмой год от роду и «утекал» не столько он, сколько его родители.
В Энске это никого из его знакомых не смущало, но там он больше общался с людьми иного круга. А здесь его окружал простой народ, в большинстве своем типичные городские пролетарии (колхозников было совсем немного); возможно, этим и объяснялась их склонность к сугубо «классовому» подходу. Но ведь подход-то двадцатилетней давности! Как прочно, однако, сумели большевики вбить в сознание простонародья свои лозунги... Со всякими вопросами по работе обычно обращался к нему пожилой капо Тимофей Кузьмич, не проявляя при этом неприязни. Впрочем, может быть, он был просто хитрее других. (Болховитинов порой с отвращением ловил себя на маниакальной подозрительности – враждебность мерещилась ему далее там, где, как выяснялось позже, ее не было и в помине.) Раз-другой Тимофей Кузьмич поинтересовался нарочито незаинтересованным тоном – что там в газетах пишут и как вообще дела на фронте. Болховитинов без комментариев пересказывал сводки ОКВ, а потом однажды добавил, что картину они, наверное, представляют несколько приукрашенную, если сравнить хотя бы с тем, что сообщает английское радио.
– А вам что ж, – помолчав, спросил Тимофей Кузьмич, – и радио английское дают слушать?
– Что значит, «дают»? Я сам слушаю, если удастся поймать, приемник у меня слабенький, старый...
Капо опять помолчал, потом сказал с подковыркой в голосе:
– Слабенький не слабенький, а все ж таки вам его оставили – доверяют, значит...
Болховитинов не понял:
– Кто «доверяет»? Приемник, кстати, не мой, а квартирной хозяйки. Но почему ей не должны были его оставить?
. – Ясное дело, почему, кто же это во время войны разрешает гражданскому населению пользоваться приемниками?
– Ах, вот вы о чем! – Болховитинов вспомнил, как Таня рассказывала о сдаче радиоаппаратуры на второй день войны. – Нет, здесь не отбирали. Просто вышел закон, запрещающий слушание вражеских станций... и, по-моему, каждый владелец аппарата должен был дать подписку, что с этим законом ознакомлен и обязывается его соблюдать.
– Чудно получается, – с недоверием заметил капо. – Подписки-то подписками, а слушать все равно не закажешь... тем более, говорят, у немцев приемник чуть не в каждом доме, вроде как велосипед.