Приехав в Неаполь по Чиркумвезувиане[27], мы отправились блуждать узкими улочками, благоухающими лимонами и жасмином, и Маддалене вздумалось задержаться у лавки башмачника, стены которой были увешаны обрезками дублёной кожи самых разных форм и цветов.
«Как тебе эти, бирюзовые?» — спросила она, ткнув в модель с ремешками, перекрещёнными на щиколотке.
«Слишком кричащие, скорее уж Лилиане подойдут, чем мне», — ответила я, уже собираясь двинуться дальше.
«А что, мысль неплохая: возьмём их, пожалуй, да отправим в Рим. Кстати, когда мы с ней в последний раз говорили, твою подругу очень заботил исход референдума о разводе…»
«Сочувствую ей, — перебила я, — но заботы у каждого свои. И потом, нужны ей наши сандалии… У неё ведь и так есть всё, что душе угодно: вон, даже в парламент прошла вместе с Нильде Йотти, как ещё девчонкой мечтала».
«Ты это сейчас к чему? — с Маддалениного лица вмиг слетела улыбка. — Тебе вообще-то тоже грех жаловаться: получила свидетельство, работаешь учительницей, самостоятельна, независима… Справедливости, правда, не добилась, так ведь справедливость — это дело другое, она ни от тебя, ни от меня не зависит. Но, видишь ли, пока нет в мире справедливости, и свободы настоящей не будет. Лилиана борется за права всех женщин…»
«Ах, всех женщин! И почему, спрашивается, женщинам, чтобы на них хотя бы обратили внимание, непременно нужно заявлять о себе во множественном числе? Мужчина может чего-то стоить и в одиночку, достаточно имени и фамилии. Нам же приходится собираться толпой, словно мы какой-то отдельный вид! А я, представь себе, Маддалена, не хочу быть солдатом какой-то там армии, и ни под каким флагом выступать не хочу: все эти ассоциации, партии, группы активистов меня вот нисколечко не интересуют. Я не такая, как вы с Лилианой, меня в политику не тянет! И то, что случилось, когда мне было всего шестнадцать, я оплакиваю в одиночку. То, что сделал со мной Патерно…»
Так я впервые упомянула его имя. Позволить этим трём слогам сорваться с языка значило облечь призрак в плоть, придать узнаваемые черты. Ветер вдруг стих, а вся мощь солнца будто обрушилась в одну точку — на мою шею. Я пошатнулась, словно разом лишившись хребта: пришлось даже прислониться к стене, но и она меня не удержала. Я медленно сползла вниз, очутившись на тротуаре, где и осталась сидеть, скрестив ноги, как индеец на привале, и наслаждаясь спокойной прохладой камня.
«Объясни, Маддалена, почему нам всё даётся таким трудом? — чтобы не брызнули слёзы, я даже зажмурилась. — Почему достаётся только через борьбу, петиции, демонстрации? Почему для этого приходится сжигать лифчики, выставлять напоказ трусы, валяться в ногах, умоляя поверить, ограничивать длину юбки, цвет помады, ширину улыбки, остроту желаний? Разве я виновата, что родилась девочкой?»
Маддалена, тяжело опустившись рядом, на пару минут застыла.
«Я тут, представляешь, на дочкиной свадьбе побывала, — сказала наконец она. Глаза распахнулись сами собой, я даже подумать ничего не успела. — На прошлой неделе. Она меня с мужем познакомила, со всеми родственниками. Так и сказала: это, мол, моя мать. И знаешь, что они ответили? — я покачала головой. — Глаза выпучили и наперебой: что, ещё одна?»
«А мне даже не заикнулась…» — обиделась я.
«Понимаешь, я ведь как-то раз, много лет назад, но уже после твоего процесса, набралась смелости перехватить её на выходе из университета и поговорить».
«И как она отреагировала?»
«Ну, а как она должна была отреагировать? Разозлилась: кричала, что слышать обо мне не желает. И с тех пор довольно долго не давала о себе знать. Я всё думала, что совершила ужасную ошибку, вот никому и не рассказывала».
Выходит, даже ей, которая никого и ничего не боится, случалось сгорать от стыда так же, как и всем прочим без вины виноватым, подумала я.
«А пару недель назад дочка сама ко мне пришла, — продолжала Маддалена. — Я десять лет её не видела, но, конечно, сразу узнала. Принесла фотоальбом, где она совсем малышка, потом девчонка, подросток… Вглядываясь в эти снимки, я мысленно крала их, прятала в памяти, как хищница в нору: оказалось, что на страницах этого пухлого тома запечатлена целая жизнь, которой я была лишена. Дочка ведь и меня отыскать решилась, только когда заметила, что на нескольких фотографиях моей улыбкой улыбается. Сказала, как родится ребёнок, непременно расскажет ему всю нашу историю».
«Так ты скоро станешь бабушкой?»
«Третьей бабушкой, если быть совсем точной».
Я встала и протянула ей руку, чтобы помочь подняться. Из лавки по соседству слышался стук: это башмачник приколачивал крошечными гвоздиками подмётку. Маддалена заглянула внутрь, потом обернулась ко мне.
«Может, и нам по паре таких же заказать?» — спросила она.
А через полчаса, гуляя в тени лимонных деревьев, я вдруг решилась:
«Вернусь в Марторану, в школу, где сама читать-писать училась. Там буду детей учить».
«Так я и знала, — усмехнулась Маддалена. — А говоришь, не тянет в политику!»
И вот, одолев наконец подъём, я сворачиваю на шоссе, ведущее к площади. Уверена, сегодня Маддалена в честь нашей победы тоже наденет бирюзовые сандалии.
Ты был прав, папа: всё приходит к тому, кто умеет ждать.
69.
— Всё приходит к тому, кто умеет ждать, — повторяю я твоей матери, когда она снова и снова интересуется, долго ли ещё, скоро ли приедем, просит открыть или закрыть окно. Разве только, сунув два пальца под мокрый от пота воротник рубашки, чуть ослабляю галстук. А она каждый раз губы поджимает, будто ждёт ответа, которого у меня нет. Но неужели мужчина, отец семейства, должен всё на свете знать лишь потому, что, как некогда говорили, единственный в доме носит штаны? Я простой крестьянин, умею посадить семя и помочь ему вырасти, невзирая на засуху, внезапный ливень или налетевший ураган. Я ставлю подпорки, если растение слишком слабо, отгоняю паразитов, чтобы те не потравили стебель и листья. А дальше уж как пойдёт, пускай растёт само.
Когда ты решила уехать в Неаполь, работать там в школе, что мне было делать? Мы проводили тебя до парома, а Лилиана прямо перед трапом ещё дёрнула за рукав, шепнула, обняв: помни, что я обещала! Ты поднялась по металлическим ступенькам на корму и скрылась из виду. Спроси меня, конечно, я хотел бы оставить тебя цвести на моей маленькой клумбе — а кто бы не хотел? Но раз ты решила уплыть одна, значит, достаточно окрепла. Кто всю жизнь провёл, копаясь в земле, тот знает.
Козимино давит на клаксон, и мы оставляем позади ещё одну машину, может, уже сто пятьдесят седьмую. Твоя мать, вцепившись в ручку под крышей, мысленно читает розарий.
— Сальво! — слышу я между молитвами. Если она зовёт меня по имени, то либо сердится, либо до смерти напугана. — Закрой окно, я до костей продрогла!
Кручу ручку, но последний порыв раскалённого ветра успевает лизнуть меня в щеку.
— Не стоит так волноваться, мы ведь домой возвращаемся, — говорю я ей, погладив ледяные пальцы.
— Нет у меня в Марторане никакого дома!
— Ну, что ты такое говоришь, Амалия? Дом — он ведь там, где дети…
Дом — это место, куда надеешься однажды вернуться, думаю я про себя, даже если тебя в нём считали чужаком. Дом — это место, откуда хочется сбежать, даже если именно там ты научился ходить и говорить. Когда тот человек вышел на свободу, и года не проведя в тюрьме, люди стекались его приветствовать, будто он с дорогого курорта вернулся. Хорошо, тебя в городе уже не было! Он всё хвост распускал, талдычил каждому встречному-поперечному, что Кришоне на суде сказал, умирать буду — не забуду: девушки, мол, хотят, чтобы их уговорили, но эту их природную скованность сломить легко — просто надави посильнее, влюблённый мужчина — он в своём праве! А у меня из головы другие слова адвоката не выходят: молодая женщина, говорил он, не слишком красивая и уж точно не богатая, второго шанса удачно выскочить замуж могло и не подвернуться. Свойственное возрасту кокетство, улыбочки, заигрывания подарили ей внимание одного из самых заметных холостяков во всём городе. Женским хитростям ведь определённо в семье учатся: вон, сестра её старшая, даже забеременев, за племянника мэра выскочить сумела, да и мать в молодости из родительского дома сбежала, а замуж вышла, только когда дельце сделано было. Так что фуитина у них, почитай, семейная традиция.