Кало, подойдя к приставу, обменивается с ним парой слов. Тот заглядывает в гроссбух и величественно простирает правую руку в сторону коридора. Перестук Лилианиных каблуков по мрамору гулко отражается от высоких сводов. Я в своих белых мокасинах пытаюсь идти на цыпочках, но тут же вспоминаю, как застыла посреди площади, под палящим солнцем, с обломившимся каблуком в руке. Что ж, теперь я не могла бы вернуться, даже если бы захотела.
Войдя в лифт, Кало жмёт на белый цилиндрик с цифрой три. Едва мы трогаемся, у меня начинает крутить живот, как тогда, в автобусе.
— Двенадцатый зал, — говорит Кало и шагает вперёд, показывая дорогу. У дверей увлечённо болтают две женщины. Одна — в мужском пиджаке и брюках, при виде меня её полные, чувственные губы расходятся, обнажая зубы. У другой волосы собраны в конский хвост, глаза едва заметно подведены карандашом.
— А тебе идёт, — говорю я Фортунате. Та, улыбнувшись, проводит рукой по виску: поправляет выбившуюся прядь.
— Адвокат уже там, — торопит Маддалена. — Пойдёмте.
Мы с отцом входим в зал под руку, словно в церковь: два ряда деревянных скамеек по сторонам, распятие в глубине. Когда мужчина в чёрной тоге занимает место на возвышении, все встают.
Сабелла, пожав мне руку, достаёт из чёрного портфеля папку с документами. Он выглядит усталым, будто тоже до утра мучился бессонницей. Я же, напротив, внезапно ощущаю прилив сил: дыхание успокаивается, руки перестают потеть, глаза больше не смотрят в пол. Рядом отец, Кало, Лилиана, Маддалена, но я здесь не ради них, а ради самой себя. На другой стороне — защита: трое в тёмных костюмах и один, в центре, в белом, с набриолиненными волосами, хотя на сей раз без веточки жасмина за правым ухом. И впрямь красавчик: правы были мои одноклассницы. Скоро год, а он ни капли не изменился. Я давно ушла вперёд, а он всё топчется на месте. Вот почему нашим путям больше не суждено пересечься.
При виде меня дерзкая улыбка сползает с его лица, он пялится на меня в упор, но этому давящему взгляду уже не под силу сделать меня ни красавицей, ни невидимкой. Отныне и до скончания веков ничто не сможет причинить мне боль, ведь всё, что для меня было важно: носиться взапуски, стуча деревянными сандалиями, придумывать имена облакам, спрягать в уме латинские глаголы, срисовывать углём портреты кинозвёзд, гадать на ромашке о любви — я утратила, и утратила навсегда.
Часть четвёртая
1981
65.
Как бы ты ни хотел уехать из родного города, он навсегда с тобой. Сажать деревья — одно, взращивать сад — совсем другое. Собраться можно в один миг, а возвращаться потом приходится очень долго.
Дорога вьётся вдоль самого моря, что всегда вызывало у меня страх, но твой брат любит погонять, как будто, успей мы первыми, нам вручат приз, понимаешь? И жена его нисколько не ворчит, не то что твоя мать: уж та никогда за словом в карман не лезла.
— Нравится тебе новая машина, па? — спросил меня перед выездом Козимино. Я покивал немного, чтобы сделать ему приятное. — Может, повести хочешь? — и даже дверцу открыл.
— Пожалуй, нет, — отвечаю, а он сразу за руль сел и, почитай, за всю дорогу ни разу из левого ряда не выехал. Я ему: — Ретивый осёл долго не живёт, — а он и не слышит: только на жену взглянул да закурил сигарету — считая эту, их от Раписарды уже добрых полсотни набралось.
Амалия-то всё за ручку под крышей цепляется, будто в автобусе едет, и знай себе улыбается сидящей между нами Лие. «Какой ты красавицей растёшь», — говорит она внучке, отводя чёлку с глаз. А Лия головой мотает, и волосы снова ей на лицо падают. Амалия вздохнув, подносит ко лбу платок, утирает пот: ей тоже нелегко возвращаться. Мы пересадили себя, как пересаживают обломанные ветки, я даже огород разбил из тех черенков, что срезал на старом месте. Свежие побеги прижились быстро, но человеку ведь одних воды и тепла мало. Как считаешь, могут новые корни зарыться так же глубоко, что и старые? Кто на земле живёт, о своём до конца жизни горюет, даже если оно к тому времени чужим становится.
После твоего процесса в городе мнения надвое разделились: правильно ты поступила, нет ли. Стоило на улицу выйти, тут же за спиной шепоток поднимался. А ты — ты молчала. Проснувшись поутру, садилась за уроки, спать вечером ложилась, повторив, что выучила. Лилиана придёт, запрёшься с ней и молчок: муха пролетит — и то слышно. Дичилась всех — как после скарлатины, помнишь? Тебе девять было, ты за ночь красной сыпью с булавочную головку покрылась, мы ещё супчик носили, чтобы ты проглотить могла, и свежей рикотты от Шибетты, прямо в комнату, чтобы Козимино не заразить: он же у нас хилый. Жар у тебя был, всё тело чесалось, и мать тогда чудотворному образу Мадонны обет дала, что, ежели ты поправишься, каждый день к заутрене ходить станет. А через три недели ты встала, и ни единого пятнышка: кожа да кости, конечно, чёрные круги под глазами, но держалась прямо. Все дети, опасаясь заразы, по домам сидели, ты одна гулять пошла.
Вот и после суда у тебя такое же лицо было. Шла молча, ни слова не говоря, а кто подходил, не давала себя коснуться, будто заразить не хотела. Как у них у всех лица-то вытянулись! Почём им было знать, что под овечьей шкурой лев таится? Ты отвечала твёрдо, ясно, будто на уроке. Нет, синьор, мы ни о чём не сговаривались. Нет, синьор, помолвки не было. Нет, синьор, я не принимала его ухаживаний. Нет, синьор, я не хочу за него замуж. А судья всё поверить не мог, что ты этот брак и в грош не ставишь.
Сказать «да» каждый осёл может, а вот «нет» усилий стоит, зато, раз начав, уже не разучишься. Это единственное, чему я смог тебя научить, и с тех пор «нет» слышал каждый. «Нет» твоей матери, пытавшейся найти тебе другую партию, «нет» старым подругам, зашедшим тебя проведать, «нет» Шибетте, пригласившей к себе почитать розарий. Ты стала дерзкой, скупой на слова. В первый день экзаменов спозаранку, никого не предупредив, ушла по шоссе, а после обеда спать легла. Всё хорошо, сказала, всё хорошо. На следующее утро ушла с латинским словарём под мышкой, вернувшись, немного поела и заперлась в комнате. Как-то Лилиана, зайдя за тобой перед устным экзаменом, спросила, не волнуешься ли ты, а ты с горькой улыбкой ответила: «После всего, что я наслушалась в суде, меня уже ни один приговор не испугает».
Когда ты получила свидетельство с отличием, мать приготовила пасту с сардинами, мы все уселись за стол нарядными, но ты, войдя в кухню, мрачно оглядела нас и сказала:
«Нет аппетита»
«Так ведь день какой у тебя чудесный, нужно отпраздновать», — и мать, одёрнув чуть сбившуюся блузку, принялась накладывать тебе в тарелку.
«Чудесные дни для меня все в прошлом», — бросила ты и ушла.
Козимино обгоняет кого-то на повороте — уже триста двадцать седьмой раз. Амалия, по-прежнему, как плющ, цепляющаяся за ручку, тычет пальцем в спидометр.
— Давай-ка помедленнее, — кричу я с заднего сиденья. Козимино вместо ответа сигналит впередиидущей машине. Ну вот и скажи мне, как отцу в такой ситуации своих детей защищать?
Потом Амалия вдруг хлопает себя по лбу:
— Что же это мы, Сальво, к столу ничего не взяли? — сетует она. — Даже пирожных!
— Так ведь она по телефону сказала, что о сладостях сама позаботится, — утешаю её я. — Зато я цветов собрал, которые тебе так нравятся.
66.
Нужно сходить за цветами.
Купить хлеба, проветрить комнаты, разложить стол, отщёлкнув задвижки на раме, одолжить у синьорины Панебьянко ещё стульев. В кондитерскую, наконец.
Много лет мне не хотелось, чтобы в доме снова были цветы. Растениями всегда занимались твои, папа, руки: с чернотой под ногтями, с подушечками пальцев в глубоких, тонких порезах, — лучший учебник того, как добыть из земли новую жизнь, как посадить семя и дождаться, пока оно прорастёт. Я ведь и с собой так же поступила: зарыла поглубже, не зная, придёт ли когда-нибудь пора выпустить бутоны. Иссохший, бесформенный комок глины, бесплодный, как твой убитый солёной водой огород, — вот чем я была, и моё вырванное с корнем тело не обещало ни цветов, ни побегов. В день выпускного, войдя в дом и обнаружив вас одетыми, как на праздник, я вдруг поняла, насколько мне всех нас жалко. Вы выглядели такими счастливыми, а я расстроилась, ведь для меня этот день стал лучшим в жизни: другого-то такого уже не будет. Справедливости на мою долю не досталось, а значит, не стоит ждать ни кружева белой фаты, щекочущей шею, ни кольца, надетого на палец, ни ласк влюблённого мужчины, ни спокойной полноты живота, растянутого на пике беременности, ни крохотной сморщенной ручонки, лежащей в моей ладони.