Величие Сталина первоначально "открыли" три члена ЦК: Каганович, Молотов и Ворошилов и три человека на идеологическом фронте: Мехлис, Юдин и Митин. Эта последняя тройка и подхватила на собрании данный Кагановичем приказ науке о возвеличении Сталина.
— До сих пор в широких кругах партии было принято думать, — заявил первый оратор в прениях Мехлис, — что основная тяжесть разоблачения теории и философии троцкизма лежала на т. Бухарине. Сейчас надо заявить со всей откровенностью, что это — легенда, созданная самими бухаринцами. Главным и единственным теоретиком нашей партии после Ленина был и остается т. Сталин. Сталину, и только ему, наша партия обязана разгромом всех теоретических позиций троцкизма. Эклектику и схоластику Бухарину эта задача не только не была по плечу, но он за нее даже и не брался. Теоретическая мощь и марксистская глубина сталинского анализа могут быть сравнены только с гением Ленина. Чтобы развенчать искусственную легенду о Бухарине как о теоретике, мы должны рассказать всей партии, каким великим теоретиком она располагает в лице т. Сталина. Нам всем известна исключительная скромность т. Сталина, когда мы начинаем говорить о его личных заслугах и личных качествах. Точно так же мы знаем, что т. Сталин не терпит не только саморекламы, но и всякой рекламы о нем. Мы, большевики, и не собираемся делать реклам в интересах создания новой фальшивой "легенды". Мы только доводим до сведения партии тот величайшей важности исторический факт, который тщательно скрывали от нее бухаринцы: Сталин является единственным теоретическим преемником Ленина. Партия должна, наконец, знать эту правду даже через голову сталинской простоты и скромности, так как он принадлежит партии так же, как партия принадлежит ему!
Так говорил Мехлис о Сталине как о теоретике, о том Сталине, который еще года два тому назад, будучи выставлен кандидатом в члены этой же Коммунистической академии, был почти единогласно забаллотирован "за отсутствием у т. Сталина специальных исследований в области марксизма".
Читатель легко догадается, что новый заместитель главного редактора "Правды" — Мехлис — скоро перестал быть таковым: "скромный" Сталин его назначил главным редактором! Юдин и Митин предложили в своих выступлениях пространный "издательский план" для работников "теоретического фронта". План предусматривал разработку и издание новых философских работ на тему о том, "как Сталин поднял марксизм на новую, высшую ступень". Потом "пошла писать губерния" — экономисты наперебой доказывали, что Сталин разработал основы "политической экономии социализма" (Леонтьев, Островитянов, Варга, Лаптев и др.), историки нашли в работах Сталина ключ к пониманию исторического процесса всего человечества (Минц, Панкратова, Кин, Кнорин и др.). Философы поражались "глубиной и универсальностью сталинского диалектического метода" (те же Митин, Юдин, Ральцевич, Розенталь, Константинов и др.). Словом, Каганович произвел Сталина в действительного "вождя партии", констатируя смысл происшедшего в ЦК переворота, а коммунистические "академики" произвели его, хотя и задним числом, в сан непогрешимого и вездесущего академического бога!
Так началось рождение новой славы или новой "легенды". Люди создавали себе бога воистину по образу и подобию своему. Именно создавали, а не открывали. При всем напряжении моих скромных способностей и при искреннем желании постичь смысл происходящего — это мне решительно не давалось. Что Сталин как теоретик — пустое место, было мне совершенно ясно. Что его могут сравнивать в этой области с Бухариным только люди, никогда не читавшие ни Сталина, ни Бухарина, — было тоже ясно. Но так как здесь сидели не простецы с какой-нибудь Камчатки, а "коммунистические академики" Москвы, надо было искать другого объяснения. Тогда этого объяснения я не находил. Оно далось мне значительно позже. Та новая "партия в партии", которая выросла за годы после смерти Ленина, нуждалась в новом боге, в таком боге, который, будучи их "образом и подобием", воплощал бы в себе их многогранные интересы — как в одном монолите, их субъективную волю к действию — в собственном лице, их морально-этический нигилизм в политике — в личной аморальности, их жажду к властвованию — в своем бездонном честолюбии. Этим новым людям нужен был новый бог не меньше, чем самому богу нужны были эти люди. Поэтому совершенно неважно, как этот бог будет именоваться — Петров, Иванов или Джугашвили. Им нужен только такой бог, о котором каждый из них может сказать: "Я не Сталин, но в Сталине и я". Чтобы с таким же успехом Сталин мог сказать каждому из своих адептов — "Я не ты, но в тебе и я". Если бы члены этой новой партии отняли у Сталина все, что принадлежит им, то от Сталина остался бы лишь один Джугашвили, сын грузинского сапожника, который не умеет делать даже сапоги. Понятно, что такой Джугашвили не был бы нужен никому, меньше всего реалисту Кагановичу и фанатику Юдину. В этом смысле Сталин — инструмент среды, а не среда — его инструмент. Это ни в какой мере не означает умаления личных качеств Сталина. Но они не лежали в тех областях, в которых их "находили" его сторонники — в области теории, философии, политэкономии. Они лежали как раз в другой области — в иммунитете Сталина ко всяким теориям, в изумительной мозаике его криминальных возможностей, в железной целеустремленности его волевого мозга, в абсолютном отсутствии морального тормоза. Расшифровку этих формулировок я дал в предыдущем изложении. Все это должно явиться ответом на другой совершенно естественный вопрос — почему результат выборов нового бога пришелся именно на Сталина, а не на Троцкого, Зиновьева, Бухарина или какого-нибудь другого "Иванова".
Да, будучи инструментом среды, Сталин жестоко расправляется время от времени и с этой средой, действуя, как он сам признавался, по завету Лассаля: "Партия укрепляется тем, что самоочищается". Но это — самоочищение среды от собственного балласта по "волчьему закону" — здоровые едят слабых, отстающих, ноющих или путающихся между ногами. Поэтому-то и жестокость бога воспринимается средой как величайшая милость. Но поступи бог иначе — он сам будет съеден…
Вернемся к собранию. Оно тянулось до поздней ночи. Выступило до трех десятков людей, но не было ни одного критического выступления, ни одного "коварного" вопроса. Все выступавшие сходились в том, что "теоретический фронт" страшно отстает от требований партии в "реконструктивный период" и что в силу сознательной фальсификации школой Бухарина марксизма-ленинизма внимание теоретического фронта было отведено в сторону от конкретных задач по строительству "фундамента социализма в нашей стране". Собрание признало правильным постановление о перестройке работы Коммунистической академии, пересмотре программы исследовательских институтов и высших школ по общественным наукам в духе доклада Кагановича и постановления апрельского пленума. Приняли и план Мехлиса — Юдина — Митина — приступить к подготовке публикации теоретических работ о том, как "Ленин и Сталин подняли на высшую ступень" учение Маркса — Энгельса о коммунизме и пролетарской революции. Это, однако, не означало, что на собрании не было идейных бухаринцев, но они безнадежно молчали. И только когда было принято приветствие "генеральному секретарю ЦК ВКП(б) товарищу Сталину", кто-то из них крикнул:
— Предлагаю принять приветствие и Председателю Совнаркома товарищу Рыкову.
Председательствующий Ярославский без смущения ответил:
— Вы опоздали, собрание объявляю закрытым! Болельщик Рыкова действительно "опоздал": мы только что похоронили именно Рыкова, хотя он все еще оставался формально главой правительства.
XX. ПОДОЛЬСКОЕ СОВЕЩАНИЕ
Удивительным человеком был этот Сорокин. Никогда я его не видел таким торжествующим, как в те дни, в дни победного шествия аппаратчиков, быстрой переориентировки приспособленцев, жадной хватки партийных карьеристов. Я ожидал, что победа сталинцев в ЦК, позорная капитуляция Коммунистической академии перед Кагановичем, "разброд" и "шатания" в бухаринской школе в ИКП, полный триумф Мехлисов и Юдиных на "теоретическом фронте" окончательно доконают и Сорокина.
Мы с ним провели вместе первомайские праздники. Потом в конце мая собрались к какому-то его другу, который жил где-то вне Москвы, но Сорокин нарочно не говорил куда и к кому мы поедем, намеренно возбуждая во мне любопытство, а я так же намеренно не спрашивал.
— Как теперь дела, Иван Иванович?
Сорокин сразу ответил:
— Лучше бывает, но редко!
— Но ведь кругом катастрофа, Иван Иванович, недоумеваю я.
Сорокин делает удивленное лицо, впивается в меня своими проницательными глазами, словно ожидая от меня страшной вести об этой неизвестной ему катастрофе.
— Да ведь наших бьют повсюду, — поясняю я.