все. Во мне угнездился глубокий страх того, что я потеряю Саро еще больше, если вдруг утрачу память. Я все записывала, до мелочей. Я носила с собой блокнот, чтобы помнить, что как выглядело, например костяшки его пальцев, когда он держал нож. Как он вытирал сначала нижнюю часть тела после того, как принимал душ. Почти патологическую решимость, с которой он был готов проехать километры на машине, чтобы взять напечатанную копию его итальянской газеты, «La Repubblica», в газетном ларьке на краю Беверли-Хиллз, потому что тот парень всегда оставлял последнюю копию для него, неважно, шел дождь или светило солнце. Его переносицу в тот день, когда он умер. За столом у Нонны эти воспоминания мелькали быстрее, чем я успевала их схватить. Я чувствовала головокружение.
Нонна поставила передо мной неглубокую чашку чечевицы с диталини. На столе не было вина, только вода. Вина не было никогда. Она не следовала пословице «Mancia di sanu e vivi di malatu. – Ешь с удовольствием, пей умеренно». Нонна не пила, никогда за всю свою жизнь. Также она никогда не надевала брюки. Я понимала, что мне придется где-то достать вино в ближайшие дни.
Она отрезала хлеб, un filoncino, небольшой ломоть, который с момента, как мы уселись за стол, она ела молча, отрывая один кусочек за другим, ловко отщипывая и поворачивая, словно снимая фрукт с ветки. На стол она поставила также маринованные оливки, соленые сердцевины артишоков и салат из томатов с орегано, сбрызнутый оливковым маслом собственного отжима.
– Chiama la picciridda, – произнесла она на сицилийском. – Зови малышку.
Я поднялась со стула, у которого было сплетенное вручную соломенное сиденье, и направилась к узкой каменной лестнице, ведущей наверх. Странным образом я ощущала комфорт в поддержании сокровища простой рутины. Я взбиралась на отвесную скалу, шлепнулась на самую середину неизведанного и оказалась выброшена в самое сердце бескрайней скорби. Я могла лишь надеяться, что, следуя за хлебными крошками знакомого распорядка, я в конечном счете найду свой выход из этих непроходимых дебрей.
Зоэла была в кровати наверху. Она оставила Пеппи и DVD. Я не могла точно сказать, спала она или нет. В определенное время дня есть какая-то природная драма в игре сицилийского света. Он ложился поперек ее маленького узкого торса, сильный и властный. Такой свет я наблюдала только в Алиминусе. Он попадал внутрь через единственное окно в большой, но аскетически меблированной спальне Нонны. Должно быть, Зоэла открыла ставни и раздвинула их в стороны. Это была одна из тех маленьких деталей итальянской жизни, которые ей нравились. Она впускала свет в комнату, которая редко когда видела такое освещение, особенно в это время суток. Темнота дома Нонны нам обеим казалась дезориентирующей и одновременно восстанавливающей. Когда я взглянула со спины на нее, лежащую поперек накрахмаленных, высушенных солнцем простыней, я тут же представила себе в этом свете Саро. Представила, как он держит ее.
– Vieni, amore. E ora di mangiare. La nonna ti ha fatto la pasta. – Пойдем, любовь моя, время обедать. Твоя бабушка приготовила пасту, – сказала я. С ней я соскальзывала на итальянский, как всегда бывало спустя несколько дней после приезда. – Пища пойдет нам на пользу.
– Отнеси меня, – ответила она мне, словно была испугана или все еще не проснулась. Я знала, что такие периодические регрессии в эмоциях или развитии были одними из признаков страдания у детей. Я могла разглядеть в себе то же самое, поэтому сочувствовала ей. Я стремилась поддержать ее во всем, даже если это значило, что семилетнего ребенка придется нести на руках. Но втайне я надеялась, что такое будет происходить не каждый день. Меня коснулась мимолетная, но знакомая вспышка гнева. На доли секунды мне захотелось убить Саро за то, что он умер. Такие моменты часто заставали меня врасплох, но они также случались достаточно регулярно, когда мне нужен был еще один взрослый человек, к которому я могла бы обратиться за помощью. Когда она просыпалась посреди ночи, когда мне требовались свободные руки, чтобы придержать закрывающуюся дверь, когда ей хотелось, чтобы ее понесли.
– Конечно, но когда мы спустимся вниз, до стола ты дойдешь сама.
Она знала, что так далеко от дома я могу ей отказать только в очень небольшом количестве вещей. Уступая ее просьбам, я обретала предназначение – как мать, как скорбящая женщина и как бывший опекун, проведший последнее десятилетие, ухаживая за кем-то другим, и дезориентированный от незнания, что делать дальше.
Несколько минут спустя я подвинула свой стул к столу и принялась за еду, стоящую перед нами, еду, которая была и молитвой, и торжественной речью горя.
– Ma che farai nelle prossime settimane? – Что ты собираешься делать в следующие несколько недель? – спросила меня Нонна, когда Зоэла потянулась за кусочком хлеба.
Я не развивала мысль дальше, чем приехать сюда и похоронить прах. Все остальное было как чистый лист.
– Non lo so. – Я не знаю, – ответила я.
– Riposati, devi riposati. – Отдыхать, тебе нужно отдыхать. – Она знала, что такое вдовство. Поэтому я прислушивалась.
Мы продолжили есть. Когда находишься за столом – все остальное приостанавливается.
Приготовленная ею еда, попавшая в меня, словно была каким-то магическим элементом. Я чувствовала себя как ребенок, успокоенный привычным комфортом, основанным на последовательности и традиции, – тем комфортом и постоянством, в которых я нуждалась. Мне пришлось довериться женщине, помешивавшей в кастрюле. Она объявилась с устойчивой грацией и пониманием того, что лучшее, что она может нам дать, – это много отдыха и полный желудок. Это был рецепт противодействия нашей сломленности – ее, моей и Зоэлы, – теперь совместной. Все сопровождалось низким гулом скорби; я слышала его постоянно, как птиц в небе. Казалось, что все, чему предстоит случиться дальше в моей жизни, зависит от того, получится ли наладить мир с этим гудением.
Впереди у нас было четыре недели. Это очень много времени вместе для троих скорбящих людей, длинный, эмоционально непредсказуемый путь, который нужно было преодолеть. Я не доверяла своим собственным чувствам. И определенно не верила, что кто-либо из нас был готов к работе по созданию новых взаимоотношений – слишком чувствительными мы все были. Когда я доедала остатки чечевичной похлебки с ее землистым вкусом, бобы были словно расплющенные камушки обещаний у меня во рту. Потом я посмотрела на Зоэлу, которая казалась полностью удовлетворенной, с легкостью обедающей за бабушкиным столом.
Пирожное Скьявелли
– Саро, это убивает тебя. – Я держала фотографию ангелоподобного младенца, одетого в безупречную рубашечку для крещения и с золотой