– И очень хорошо, что не можешь, а то бы все дело испортил. Я сам ручаюсь за успех. Прощай!
Он ушел, а Александр долго еще сидел у камина, над милым пеплом.
Когда Петр Иваныч воротился домой, жена спросила: что Александр, что его повесть, будет ли он писать?
– Нет, я его вылечил навсегда.
Адуев рассказал ей содержание письма, полученного им с повестью, и о том, как они сожгли все.
– Ты без жалости, Петр Иваныч! – сказала Лизавета Александровна, – или не умеешь ничего порядочно сделать, за что ни примешься.
– Ты хорошо делала, что принуждала его бумагу марать! разве у него есть талант?
– Нет.
Петр Иваныч посмотрел на нее с удивлением.
– Так зачем же ты?..
– А ты все еще не понял, не догадался?
Он молчал и невольно вспомнил сцену свою с Александром.
– Чего ж тут не понять? это очень ясно! – говорил он, глядя на нее во все глаза.
– А что, скажи?
– Что… что… ты хотела дать ему урок… только иначе, мягче, по-своему…
– Не понимаешь, а еще умный человек! Отчего он был все это время весел, здоров, почти счастлив? Оттого, что надеялся. Вот я и поддерживала эту надежду: ну, теперь ясно?
– Так это ты все хитрила с ним?
– Я думаю, это позволительно. А ты что наделал? Тебе его вовсе не жаль: отнял последнюю надежду.
– Полно! Какую последнюю надежду: еще много глупостей впереди.
– Что он теперь будет делать? Опять станет ходить повеся нос?
– Нет! не станет: не до того будет: я задал ему работу.
– Что? опять перевод какой-нибудь о картофеле? Разве это может занять молодого человека и особенно пылкого и восторженного? У тебя бы только была занята голова.
– Нет, моя милая, не о картофеле, а по заводу кое-что.
III
Настала и среда. В гостиной Юлии Павловны собралось человек двенадцать или пятнадцать гостей. Четыре молодые дамы, два иностранца с бородами, заграничные знакомые хозяйки да офицер составляли один кружок.
Отдельно от них, на бержерке, сидел старик, по-видимому отставной военный, с двумя клочками седых волос под носом и со множеством ленточек в петлице. Он толковал с каким-то пожилым человеком о предстоявших откупах.
В другой комнате старушка и двое мужчин играли в карты. За фортепиано сидела очень молоденькая девица, другая тут же разговаривала со студентом.
Явились Адуевы. Редко кто умел войти с такой непринужденностью и достоинством в гостиную, как Петр Иваныч. За ним с какой-то нерешимостью следовал Александр.
Какая разница между ними: один целой головой выше, стройный, полный, человек крепкой и здоровой натуры, с самоуверенностью в глазах и в манерах. Но ни в одном взгляде, ни в движении, ни в слове нельзя было угадать мысли или характера Петра Иваныча – так все прикрыто было в нем светскостью и искусством владеть собой. Кажется, у него рассчитаны были и жесты и взгляды. Бледное, бесстрастное лицо показывало, что в этом человеке немного разгула страстям под деспотическим правлением ума, что сердце у него бьется или не бьется по приговору головы.
В Александре, напротив, все показывало слабое и нежное сложение, и изменчивое выражение лица, и какая-то лень или медленность и неровность движений, и матовый взгляд, который сейчас высказывал, какое ощущение тревожило сердце его или какая мысль шевелилась в голове. Он был среднего роста, но худ и бледен, – не от природы, как Петр Иваныч, а от беспрерывных душевных волнений; волосы не росли, как у того, густым лесом по голове и по щекам, но спускались по вискам и по затылку длинными, слабыми, но чрезвычайно мягкими, шелковистыми прядями светлого цвета, с прекрасным отливом.
Дядя представил племянника.
– А моего приятеля Суркова нет? – спросил Петр Иваныч, оглядываясь с удивлением. – Он забыл вас.
– О нет! я очень благодарна ему, – отвечала хозяйка. – Он посещает меня. Вы знаете, я, кроме знакомых моего покойного мужа, почти никого не принимаю.
– Да где же он?
– Он сейчас будет. Вообразите, он дал слово мне и кузине достать непременно ложу на завтрашний спектакль, когда, говорят, нет никакой возможности… и теперь поехал.
– И достанет; я ручаюсь за него: он гений на это. Он всегда достает мне, когда ни знакомство, ни протекция не помогают. Где он берет и за какие деньги – это его тайна.
Приехал и Сурков. Туалет его был свеж, но в каждой складке платья, в каждой безделице резко проглядывала претензия быть львом, превзойти всех модников и самую моду. Если, например, мода требовала распашных фраков, так его фрак распахивался до того, что походил на распростертые птичьи крылья; если носили откидные воротники, так он заказывал себе такой воротник, что в своем фраке он похож был на пойманного сзади мошенника, который рвется вон из рук. Он сам давал наставления своему портному, как шить. Когда он явился к Тафаевой, шарф его на этот раз был приколот к рубашке булавкой такой неумеренной величины, что она походила на дубинку.
– Ну что, достали? – раздалось со всех сторон.
Сурков только что хотел отвечать, но, увидев Адуева с племянником, вдруг остановился и поглядел на них с удивлением.
– Предчувствует! – сказал Петр Иваныч тихо племяннику. – Ба! да он с тростью: что это значит?
– Это что? – спросил он Суркова, показывая на трость.
– Давеча выходил из коляски… оступился и немного хромаю, – отвечал тот, покашливая.
– Вздор! – шепнул Петр Иваныч Александру. – Заметь набалдашник: видишь золотую львиную голову? Третьего дня он хвастался мне, что заплатил за нее Барбье шестьсот рублей, и теперь показывает; вот тебе образчик средств, какими он действует. Сражайся и сбей его вон с этой позиции.
Петр Иваныч указал в окно на дом, бывший напротив.
– Помни, что вазы твои, и одушевись, – прибавил он.
– На завтрашний спектакль имеете билет? – спросил Сурков Тафаеву, подходя к ней торжественно.
– Нет.
– Позвольте вам вручить! – продолжал он и досказал весь ответ Загорецкого из «Горе от ума».
Усы офицера слегка зашевелились от улыбки. Петр Иваныч искоса поглядел на племянника, а Юлия Павловна покраснела. Она стала приглашать Петра Иваныча в ложу.
– Очень вам благодарен, – отвечал он, – но я завтра дежурный в театре при жене; а вот позвольте представить вам взамен молодого человека…
Он показал на Александра.
– Я хотела просить и его; нас только трое: я с кузиной, да…
– Он вам заменит и меня, – сказал Петр Иваныч, – а в случае нужды и этого повесу.
Он указал на Суркова и начал что-то тихо говорить ей. Она при этом два раза украдкою взглянула на Александра и улыбнулась.
– Благодарю, – отвечал Сурков, – только не худо было бы предложить этот замен пораньше, когда не было билета: я бы посмотрел тогда, как бы заменили меня.
– Ах! я вам очень благодарна за вашу любезность, – с живостью сказала хозяйка Суркову, – но не пригласила вас в ложу потому, что у вас есть кресло. Вы, верно, предпочтете быть прямо против сцены… особенно в балете…
– Нет, нет, лукавите, вы не думаете этого: променять место подле вас – ни за что!
– Но оно уж обещано…
– Как? Кому?
– Monsieur Рене.
Она показала на одного из бородатых иностранцев.
– Oui, madame m’a fait cet honneur…[28] – живо забормотал тот.
Сурков, разиня рот, поглядел на него, потом на Тафаеву.
– Я переменюсь с ним: я предложу ему кресло, – сказал он.
– Попробуйте.
Бородач и руками и ногами.
– Покорно вас благодарю! – сказал Сурков Петру Иванычу, косясь на Александра, – этим я вам обязан.
– Не стоит благодарности. Да не хочешь ли в мою ложу? нас только двое с женой: ты же давно с ней не видался: поволочился бы.
Сурков с досадой отвернулся от него. Петр Иваныч тихонько уехал. Юлия посадила Александра подле себя и говорила с ним целый час. Сурков вмешивался несколько раз в разговор, но как-то некстати. Заговорил что-то о балете и получил в ответ да, когда надо было сказать нет, и наоборот: ясно, что его не слушали. Потом вдруг перескочил к устрицам, уверяя, что он съел их утром сто восемьдесят штук, – и не получил даже взгляда. Он сказал еще несколько общих мест и, не видя никакого толку, схватил шляпу и вертелся около Юлии, давая ей заметить, что он недоволен и сбирается уехать. Но она не заметила.
– Я уезжаю! – сказал он наконец выразительно. – Прощайте!
В этих словах слышалась худо скрытая досада.
– Уже! – отвечала она покойно. – Завтра дадите взглянуть на себя в ложе хоть на одну минуту?
– Какое коварство! Одну минуту, когда знаете, что за место подле вас я не взял бы места в раю.
– Если в театральном, верю!
Ему уж не хотелось уезжать. Досада его прошла от брошенного Юлиею ласкового слова на прощанье. Но все видели, что он раскланивался: надо было поневоле уходить, и он ушел, оглядываясь как собачонка, которая пошла было вслед за своим господином, но которую гонят назад.