Пабло подошел к окну, чтобы посмотреть, расхаживает ли у дома человек в светлом плаще, которого он заметил, когда шел к Грису. Но Грис своим вопросом заставил его вернуться.
— А чем Наталисио является для тебя сегодня?
Пабло взглянул на друга.
— Многим. Начать с того, что он обладает качествами, которым я искренне завидую, чувствуя собственное ничтожество: художественная цельность, истинный гуманизм, близость к природе… Глина, с которой он работает, словно предает ему тайный зов земли… И еще: он совершенно чужд софистике.
— Это все?
— Нет! Я уже говорил, для меня он воплощение совести. Когда я ежемесячно получаю в канцелярии посольства чек от родителей, я вспоминаю о народе Сакраменто, который олицетворяет для меня Наталисио. Я не помню, чтобы я его видел во сне, но в мои мысли он вторгается настойчиво и часто. Конечно, иногда я днями не вспоминаю о нем, однако стоит мне попасть на какой-нибудь веселый и шумный праздник, стоит хоть немного почувствовать себя счастливым, передо мной тут же возникает образ мистера Наталисио, и тотчас меня начинают мучить угрызения совести, мне кажется, что мои удовольствия и комфорт куплены ценой болезней, голода и бедствий моего народа. Обычно я вижу его сидящим у своего ранчо; солнце жжет его лицо, морской ветер шевелит усы и седую бородку. Он смотрит на меня и ничего не говорит. Ничего не просит. Лишь руки его говорят мне о многом…
Пабло прошелся по гостиной, постоял перед гравюрами Гойи. Понимающе кивнув головой, Грис спросил:
— А есть ли подобная совесть у Габриэля Элиодоро?
Пабло повернулся к другу.
— Этот вопрос я задавал себе не раз. Возможно, его совестью является мать. Вы знаете, она была проституткой… Те, кто ее видел, говорят, что она была когда-то красивой женщиной, но изнуренная венерическими болезнями и жизнью, в сорок лет выглядела шестидесятилетней старухой. Когда Хувентино Каррера победил, он неплохо обеспечил Габриэля Элиодоро, и многие ожидали, что он вернется в Соледад-дель-Мар, чтобы помочь матери и вытащить ее из нищеты. Но он не вернулся. Когда же два года спустя он посетил свои родные места, старуха уже умерла, и никто, даже викарий, не знал, где она похоронена…
Грис ненадолго задумался.
— Какие у вас с ним отношения?
— С Габриэлем Элиодоро? Неплохие. Мне было бы легче, если бы я смог его возненавидеть или вообще не знать о его существовании. Но он не лишен известного обаяния, и я чувствую к нему все растущую симпатию, хотя не могу избавиться от мысли, что тем самым я еще раз предаю мастера Наталисио и свой народ.
— По-моему, тебя как раз и привлекает безнравственность этого типа.
— Вы в самом деле так думаете?
— Все интеллигентные люди одинаковы, Пабло. Мы втайне завидуем тем, кто, отбросив всякую щепетильность, предается чувственным наслаждениям.
Пабло снова сел.
— Но представьте, этот развязный и шумный человек бывает подавленным. Я не раз наблюдал посла в мрачные минуты, когда его «индейская половина» брала верх над другой и он неподвижно сидел где-нибудь в углу… Каждый такой приступ тоски кончается поездкой к памятнику Линкольну…
— Много промахов он уже совершил?
— Наоборот, он действует весьма успешно. Я присутствовал при беседе, которую с помощью Молины и моей он вел с заместителем государственного секретаря, хорошо говорящим по-испански. Габриэль Элиодоро удивил нас своим знанием не только финансовых, но и технических вопросов, связанных с проектом сооружения шоссейной дороги, которую наши газеты называют «транссакраментской». Мне показалось, что на заместителя государственного секретаря он произвел хорошее впечатление. Дон Габриэль сумел ловко ввернуть несколько интересных наблюдений и рассказать анекдоты, над которыми американец от души посмеялся. И все же окончательной договоренности о займе мы не добились. Похоже, правительство Соединенных Штатов намерено отложить решение этого вопроса до выяснения результатов ноябрьских выборов в Сакраменто…
— А как посол относится к тебе? Надо думать, не жалеет сил, чтобы тебя очаровать…
— Сейчас расскажу. Вчера он вызвал меня к себе в кабинет и пригласил прогуляться по парку Рок Крик. Сам он показался мне угнетенным, а его приглашение странным, но я согласился. Выйдя из автомобиля, мы направились вдоль ручья. Сначала Габриэль Элиодоро говорил о птицах, деревьях и цветах, сказал, что ему нравится красный клен в посольском саду. «Знаешь, Пабло, что я чувствую, когда подхожу к этому дереву? Мы с ним далеки, я не могу обращаться к нему на «ты» как к нашим кедрам, кактусам, платанам и пальмам. И Америка так же хороша, как это бронзовое дерево. Она красива, благоустроена, богата… Но я знаю, что никогда не стану ее другом». Он помолчал, наблюдая за стаей белых уток. И, когда я взглянул на посла, его лицо поразило меня выражением грусти и одиночества; мне невольно стало жаль Габриэля Элиодоро, хотя я и злился на себя за то, что жалею негодяя, приспешника Карреры, делягу, ростовщика, наживающегося на нищете нашего народа. Конечно, в Габриэле много показного, но в тот момент, по-моему, он не играл… Его грусть была настоящей. Потом он спросил: «Почему ты меня не любишь, Пабло?»
Грис рассмеялся.
— О, я слишком хорошо знаю мужчин такого типа! Эти гордые самцы обладают незаурядной мужественностью и в то же время по-женски тщеславны. Как настоящая кокетка, они не терпят, если кто-то остается равнодушным к их чарам.
— Я что-то пробормотал в ответ, а он дружески взял меня под руку и ударился в воспоминания о своем прошлом. Рассказал, каким мукам и насилиям он подвергался в детские и юношеские годы при диктаторе Чаморро. И закончил так: «Ты не должен судить обо мне поспешно. Многое из того, что обо мне говорят, неправда. Возможно, когда-нибудь ты это поймешь».
Грис положил ногу на ногу.
— А ты сам тоже так считаешь?
— Может быть. Габриэль Элиодоро, судя по всему, не так прост, как кажется. В конце концов, что мы знаем о других? Да и о самих себе?
Грис протестующе замотал головой.
— Оставим страшный суд для бога, если он существует. Пойми, Пабло, меня не интересуют общие соображения относительно характера и души посла. И не будем оценивать его sub species aeternitatis, но в масштабах определенной исторической эпохи, которая определяет миллионы человеческих судеб. Меня интересуют грехи Габриэля Элиодоро не с богословской точки зрения, а с социальной. Для меня он олицетворяет преступный, жестокий и несправедливый режим, с которым надо покончить, если мы хотим, чтобы наш народ не влачил больше почти животного существования, а достиг человеческого уровня.
— Согласен, профессор, согласен. Однако это не должно мне мешать наблюдать Габриэля Элиодоро с беспристрастием художника, каким надо вооружиться, например, романисту, если он хочет понять людей и через них себя.
Грис снова энергично покачал головой.
— Разреши мне сказать, что в данном случае беспристрастие не только абсурдно, но и преступно. Ты знаешь, я не сторонник категорических суждений, но нашу родину и наш народ может спасти лишь падение Карреры и олигархии, которая его поддерживает. Тебе известно также, что я ненавижу насилие. Я по-прежнему считаю себя неспособным к активной революционной деятельности… Но решение мое твердо.
— Хотя и нерадостно.
— Может быть, даже окрашено кровью.
Ортеге вдруг стало нехорошо, в висках запульсировала острая боль. Он вынул из кармана таблетку аспирина и, разжевав ее, запил оставшимся в чашке холодным кофе.
— Я боюсь, доктор Грис, что отныне мое чувство вины будет воплощаться не только в образе мастера Наталисио, но и в вашем.
— Прости, Пабло! — Грис положил руку на плечо друга. — Я не хочу, чтобы ты думал, будто я пытался осудить тебя… У меня на это нет никакого права, как я уже не раз говорил! Я тебя понимаю и знаю, что, несмотря на свои убеждения, сейчас ты не можешь ничего предпринять из-за болезни своего отца.
— Я не уверен в этом. Не исключено, что я просто пользуюсь его состоянием здоровья, чтобы оправдать свою неспособность сделать решительный шаг — послать к черту свою карьеру и присоединиться к революционерам, в какой стране они ни находились бы… Это ведь очень приятно — жить в Вашингтоне, зарабатывать тысячу долларов в месяц, разъезжать в роскошной машине, время от времени посещать Национальную галерею, проводить уик-энды в Нью-Йорке, смотреть хорошие спектакли…
Грис поднялся, подошел к виолончели, вынул ее из футляра и, усевшись, стал настраивать инструмент.
— Только это сможет рассеять тяжелое впечатление от нашего разговора, — тихо сказал он и заиграл, как показалось Пабло, Баха. — Узнаешь? Это вторая часть Пасхальной оратории. Она написана для гобоя с оркестром. Аранжировка моя. Даже в плохом исполнении эта музыка скорее утолит боль, нежели таблетки аспирина… Хотя она и невеселая… Не думай больше о делах… и не сердись на меня…