– Вы правы, Минерва, – согласился он.
Он шутя называл Монику «Минервой» за ту категорическую логику суждений, которой он побаивался и которую ценил не меньше, чем ее красоту. Она не выносила этого слова, угадывая за ним его насмешку, оно бросало единственную тень на их любовь… Люсьен улыбнулся.
– Нехорошо дразнить меня, – обиделась Моника. – И это постоянно, когда я с вами начинаю говорить серьезно! Ведь в сущности я же равнодушна ко всему, кроме нашей любви…
Он смотрел на нее польщенный, а Моника шептала:
– Вы мое настоящее, мое будущее, мое тело, моя душа… Какое счастье быть безгранично уверенными друг в друге. Ведь вы никогда не обманете меня, Люсьен? Нет, такие глаза не смогут, не сумеют солгать! Расскажите мне все ваши мысли, Люсьен… Люсьен. Где ты?
Он прильнул к ее пальцам и между долгими и медленными поцелуями прошептал:
– Настоящее… – чуть слышно прибавил: – я вас люблю… – Но в это время думал про себя: «Однако ее мания откровенности прямо-таки убийственна. В будущем это сулит массу удовольствий! Может быть, я сделал ошибку, не признавшись ей во всем, вплоть до истории с Клео? Надо было попросить ее отца рассказать ей об этом, хотя бы кое-что. Но теперь слишком поздно».
«Я вас люблю» – магические слова воскресили в памяти Моники незабвенные часы, когда они случайно остались вдвоем в их будущей квартире…
Она не смела признаться даже себе самой в желании, чтобы это повторилось опять… В отрывочных воспоминаниях она переживала все то, что изо дня в день неразрывнее и крепче соединяло их жизни: прогулки, встречи… Сегодня вечером его обычный визит. Завтра в пять у меховщика; потом нужно взглянуть на мебель «ампир», о которой говорил Пьер де Сузэ, потом чай у Ритца… Она состроила гримаску:
– Как жаль, что вы заняты сегодня вечером. Было бы гораздо любезнее пообедать с нами, а после театра вместе встретить Рождество. На всякий случай я сохраню ваше место в ложе, вы ведь знаете, 27… Алексис Марли в роли Менелая.
– Я сделаю все возможное, чтобы освободиться, но уверяю вас, у меня неотложное дело. Да-да – разрешение на новую машину, заключение контракта с бельгийцами, приехавшими специально из Антверпена… В приятной атмосфере ужина они, конечно, станут много податливее.
Все это он ей рассказывал, и Моника должна была считаться со скучными подробностями его профессии.
– В будущем году, – погрозила она пальцем, – мы уж не расстанемся.
Она мечтала, как после опьянения первых дней брака они нераздельно сольются во всем – в радости, горе и даже в работе.
– Вы это обещаете, Люсьен?
– Ну, конечно.
В свои тридцать пять лет Люсьен Виньерэ входил в брак так, как входят в гавань корабли после бурного плавания. Уверенный в любви Моники, он предвкушал моральный покой и душевную удовлетворенность. Перспектива этой уравновешенности манила уютом, похожим на ночные туфли. Он думал только о своем счастье.
Счастье Моники? Об этом нечего беспокоиться. Нежность, предупредительность и всепоглощающее присутствие детей… Всепоглощающее для матери, конечно… Сам он мало задумывался о детях, уже имея где-то покинутого ребенка – дочь.
И эта ответственность за маленькую жизнь не была ему тягостнее воспоминания о недавно раздавленной им собаке.
Сейчас его заботил неизбежный, хотя бы внешний, разрыв с его любовницей – модисткой Клео, молодой девушкой, которую он лишил невинности и которая надеялась впоследствии выйти за него замуж. Неудержимая, ревнивая – совершенно характер Моники. Но какой-нибудь выходки с ее стороны он опасался больше, чем правдивых и непосредственных поступков Моники. Наоборот, они очаровывали Люсьена с тех пор, как он владел ею. Как избежать возможного скандала? Может быть, до последнего момента усыпляя ее подозрения? До того момента, когда с договором в кармане он станет хозяином дела Лербье, – а дальше будет видно. Если уж это неизбежно, можно, пожалуй, первое время потихоньку продолжать эту связь… Расчетливый делец, Люсьен Виньерэ предвидел большие выгоды, становясь компаньоном своего будущего тестя. Сделка в принципе была решена, и Моника, сама того не подозревая, оказывалась главной ставкой в этой игре.
Завод Лербье был также затронут общим кризисом, поразившим деловой мир, и, несмотря на внешнее благополучие, держался с трудом. Разработка новых изобретений поглотила всю прибыль военного времени. Тем не менее Люсьен рассчитывал на блестящее будущее, расписываясь при заключении брачного контракта в получении пятисот тысяч франков приданого Моники, фактически не выплачиваемых, и внося в общество Лербье – Виньерэ лишь пятьсот тысяч наличностью. Трансформация азота при умелой эксплуатации будет золотым дном. Этим объяснялось его плохо скрываемое недовольство подозрительной щедростью Джона Уайта, их возможного компаньона. После свадьбы – сколько угодно… А до того времени, по мнению Виньерэ, девушка имеет, конечно, свою цену, но лишь цену патента. Рассуждая таким образом, он был не хуже и не лучше большинства мужчин.
Люсьен уже хотел проститься с Моникой, как та удержала его с мольбой в глазах:
– Мама сейчас приедет… Вы нас проводите.
В своем невинном порыве она упивалась летящими минутами счастья, как монахиня вечностью. Люсьен, с его решительным выражением лица, мускулистой худобой, агатовыми глазами был для нее всем. Что в сравнении с ним даже признанные красавцы – Саша Волан – бывший авиатор и теперь чемпион автомобильных гонок, даже Ангиной – Макс де Лом – литературный критик новой французской Антологии…
Она как раз видела их обоих флиртующими с Жинеттой. Мадемуазель Морен презрительно взглянула на стол Моники. Несмотря на приближавшийся конец базара, он больше чем наполовину был еще загроможден вещами…
– Ну, – сказала она, – у тебя дело что-то не идет. А у меня нечего больше продавать.
– Нет, есть, – запротестовал Саша Волан.
– А именно? Что же?
– Вот это.
Он указал на увядающую розу за ее поясом. Макс де Лом с двусмысленной улыбкой произнес:
– Ваш цветок.
Жинетта захохотала.
– Он слишком дорог для вас, друзья мои.
Оба разом воскликнули:
– Ну, например, сколько? Назовите цену.
– Не знаю. Двадцать пять луидоров. Дорого?
– Это даром, – галантно ответил Саша Волан. – Даю тридцать. Кто больше?
– Сорок, – произнес Макс де Лом.
– Пятьдесят!..
Мадемуазель Морен нашла, что если не цена, то двусмысленная шутка зашла слишком далеко и, отколов цветок, который уже хотел взять Саша Волан, протянула его появившемуся в этот момент Меркеру.
– Осталось за ним, господа, – сказала она с насмешливой гримасой. – Я не продаю, а дарю.
В больших салонах, где не было такой толкотни и шума, благотворительный базар казался рядом частных приемов.
Знаменитый джаз-банд Тома Фрики сменил оркестр республиканской гвардии. Между столиками, в большой зале с буфетом, фокстроты чередовались с джимми. Вокруг витрин собрались группами близкие знакомые, слышались взрывы смеха и громкие голоса. В сравнении с послеобеденной сутолокой теперь этот праздник казался праздником избранных, где собрался цвет высшего общества. Здесь соединились в своем кругу пятьсот-шестьсот постоянных посетителей всех торжеств и генеральных репетиций.
– Ваша мама не едет, – сказал Виньерэ. – Уже шесть часов. Я должен идти. Совершенно неотложное дело… (Свидание с Клео, у нее, в шесть с четвертью).
– Итак, – сказала Моника вздыхая, – до вечера. Не опаздывайте же слишком.
– В половине десятого, как всегда…
Моника проводила его нежным взглядом, и сейчас же ее охватило чувство острого одиночества. Зачем она здесь, на этой ярмарке тщеславия и соблазнов.
В ней вызывали отвращение роскошь и глупость, выставленные напоказ под правительственными эмблемами, и демонстративно шумливый подсчет «выручек». Пышная вывеска «В пользу увечных воинов Франции» не могла изгладить в ее душе незабываемого впечатления – большого госпиталя в Буафлери.
Несмотря на привычку к чужому страданию в других госпиталях, память об этом зрелище была невыносимой. Какие-то человеческие пресмыкающиеся, ползущие или подпрыгивающие на костылях, обрубки, передвигающиеся на колесиках, раненые в лицо, когда-то озаренное надеждой любви, умом, а теперь превращенное в бесформенную массу с белыми дырками вместо глаз, с искривленным, стянутым ртом…
Невыразимый ужас. Преступления войны – пятна сукровицы, которых никогда не смоет с окровавленного лба человечества все золото мира, все сострадание земли.
Послышался резкий смех Жинетты Морен. Одновременно Моника увидела свою мать и бросилась к ней навстречу. Мадам Лербье шла небрежной походкой, вся утопая в мехах.
– Уйдем отсюда, скорей!
– Что с тобой?
– Мне дурно!
Мадам Лербье сочувственно посмотрела на дочь:
– И неудивительно, в такой духоте… Но подожди, я немножко пройдусь.