день можно написать 6–7 листов, не больше. Заработок в день выходит от 20 до 30 копеек, а при самых выгодных условиях, то есть при малых актах, можно было написать копеек на 40.
— Если пишем с листа, — рассказывал хитрован, бывший суфлер, — то получаем по 5 копеек за лист, и тоже более 8 листов не напишешь. Эту последнюю работу мы считаем выгодною и очень рады, когда она нам попадается, но это бывает редко. Все было бы прекрасно, все можно было б как-нибудь крутиться, да дело в том, что работа у нас непостоянная — нынче, завтра кое-что, а там дня два ничего нет. Куда хуже нищих! Они в другой половине нашей квартиры живут. Не житье им, а малина. Раза три в день пьяны бывают, выспятся и опять лопают. И кусочки им подают с купеческого стола, и одеты тепло — даром что с виду лохмотья. День гуляют, а ночью дрыхнут так, что писать нам нельзя — от их воздуха лампа гаснет. А мы сидим босые и полуголодные — и никак на одежонку не соберем… И покупать уже не стараешься — все равно пропьем. Я только что вырвался оттуда. Дядя вчера нашел меня там босым, в одной рубашке и только… Сводил в баню, постриг, одел, как видишь… Послезавтра еду с ним в Казань, он меня в театр опять пристроит. Там суфлер плохой.
— Может быть, ты меня сведешь? — спросил я его.
— Никак нельзя, как попаду, опять застряну, оттуда выхода нет: придется все пропить. Так не выпустят… Со мной уж это бывало. А ты обязательно сходи! Придешь, увидишь, за столом сидят, или пишут, или водку пьют. Прямо к ним. Спроси там старшего, Ивана Артемьича, скажи, что тебя из библиотеки прислали, просят работишку дать тебе… Да оденься как можно похуже… Иван Артемьев у нас выборный, потрезвее других. Библиотека ему сдает на руки работу, ему и деньги уплачивает, а он уж рассчитывается с нами за работу, все деньги делим поровну, а ему 40 копеек за ходьбу с каждой получки даем, кроме заработанной доли.
На другой день, в воскресенье, я пошел на Хитровку под вечер. Отыскал дом Степанова, нашел № 6-й квартиры и только что отворил туда дверь, как на меня пахнуло каким-то портяночным, отвратительным, смешанным с копотью и табачным дымом, гнилым воздухом. Вследствие тусклого освещения я сразу ничего не мог разобрать: шум, спор, ругань, хохот и пение — все это смешалось в один общий гул и настолько меня поразило, что я, кажется, бывалый уж, в данную минуту не мог себе дать верного отчета в том, каким образом мой приятель суфлер мог попасть в такую ужасную трущобу.
Мой приход никого не удивил, и никто не полюбопытствовал о цели моего появления. Я стал осматриваться. Это была огромная квадратная комната в 5 окон; вокруг стен были сплошные нары, и на них в самых непринужденных позах — кто сидел, кто лежал, некоторые чинили свои отрепья. Соседняя ночлежка, нищенская, была еще хуже. Там под нарами на разостланных на полу грязных рогожках, ютились преимущественно женщины; на протянутых над нарами веревочках сушились грязные тряпицы, юбки и другие принадлежности женского туалета. Пол был отвратительно грязен и блестел от мокроты. Нога ступала в мокрую грязь так же мягко, как и на улице. Посреди комнаты писак, за большим столом, под висячей лампой, сидело человек шесть каких-то личностей, и, казалось, они очень спешили сшивать какие-то тетради. Я подошел к столу и спросил об Иване Артемьеве.
— Он болен, — усмехнувшись, ответил мне маленький рыженький человечек с быстрыми плутовскими глазками. — Нынче он не выходил из своих апартаментов, но труп его можете узреть вон там налево, под нарами, откуда — слышите? — раздается богатырский храп.
— Он справляет байрам, — пояснил мне другой, сидевший в темной рубашке с оторванным по локоть рукавом, — и если он вам нужен и вы в состоянии поднести ему стаканчик жизненного эликсиру, то он сейчас же явится к вам.
— Я послан к нему из библиотеки, — объяснил я, — и желал бы узнать относительно условий переписки.
— Ну, насчет этого вы сегодня вряд ли что узнаете, потому что Иван Артемьевич, говоря откровенно, нынче пьян; да и вообще, судя по вашему обличию и костюму, вы не согласитесь работать с нами.
В это время подошел к столу высокий мужчина с усами, безжизненного цвета лицом, одетый в коротенькую, не по росту, грязную донельзя рубашку, в таких же грязных кальсонах и босиком. Волосы его были растрепаны, глаза еле глядели из-под опухших красных век. Видно было, что он со страшного похмелья и только что встал от сна.
— Кто пришел из библиотеки? — спросил он хриплым голосом. — Деньги принесли? У кого деньги? Давайте порционные!
Между сидевшими за столом раздался смех. Высокий человек направился ко мне — я в нерешительности хотел было отступить, но он, обходя стол, поскользнулся и, падая, задел меня.
— Ах, pardon, — проговорил он, вставая с полу и протянув ко мне свои мокрые от грязи руки, — я это нечаянно, je suis un peu gris! Мне послышалось, что кто-то пришел из библиотеки, и я думал получить свои порционные.
Мне не хотелось говорить с пьяным, и, к моему удивлению, кто-то из-под нар отозвал этого господина к себе. Через минуту он уже пел, сжимая в руках стакан с водкой:
Всему на свете мера,
Всему есть свой конец,
Да здравствует мадера,
Веселие сердец.
— Кто это? — спросил я. — Знакомое что-то…
— Один актер-любитель, из дворян… Второй год у нас околачивается… Три раза брали его родные, одевали, как барина, а он опять к нам… Говорит на всех языках. В Париже прокутился… Пишет хорошо.
«Кто же это! Неужели?!» — мелькало в памяти.
Перебила рассказ безносая нищенка — она высыпала на стол из мешка гору корок и ломтей черного хлеба и объедков пирогов.
— За все гривенник!
— Мы у нищих хлеб покупаем, втрое дешевле лавочного. Окуски пирогов попадают… вот, глядите, ватрушки уголок.
— Здесь и обедаете?
— Куда же мы, голые, пойдем. Одни опорки на четверых. У съемщицы харчимся, обед из четырех блюд четыре копейки, каждого кушанья на копейку: щей, супу, картошки — и на две каши. Хлеб свой, вот этот. За ночлег — пятак. Верит до получки, сейчас деньги из библиотеки пришлют — разочтемся…
Мы смотрели на пляску пьяных нищих.
Безносая топотала в стоптанных башмаках, развевая над головой рваным платком, а за ней петушком, петушком