Мемуаром мы, вероятно, можем назвать документальное повествование, где личность рассказчика не скрывается, не затушевывается, не отходит куда-то вглубь, – а напротив, играет вполне откровенную роль и, излагая события от первого лица, очевидец иногда откровенно подчеркивает субъективность своего взгляда и вообще: что при этом видел и чувствовал именно он.
И тогда у нас получается следующее: что вообще-то мемуары лежали в самом начале литературы. Вот если считать, что литература вообще-то восходит к message: что прибежал волосатый мужик в свое стойбище и сказал, что вон там-то и вон там-то он видел, как вражеские воины сделали то-то и то-то, но, слава Богу, ушли. Вот если это записать отдельной главой, то можно считать, что это первобытный мемуар.
И. Таким образом. Если рассматривать даже первые книги Библии, книгу Бытия (но, правда, интересно, кто записывал, да? И особенно книгу Исхода), – то это можно рассматривать как мемуары. Это повествование о том, что было.
Строго говоря, мемуары от хроники, можно повторить, отличаются только откровенным элементом субъективного. А так что мемуары, что хроника, в общем и целом, один черт. Просто мемуарист утверждает, что он твердо видел сам все, что он говорил, – а хроникер ссылается на то, на се. Так мемуарист тоже иногда ссылается.
То есть. Мы должны говорить об изначальном, о базовом роде литературы. А это очень важно понять: что мы на самом деле говорим о весьма широкой вещи, говоря о мемуарах. Это не какое-то там узкое течение, не-не, – это вроде как слово, которое лежит в основе. И вот мемуары, то есть личные впечатления и личные воспоминания, лежат в основе.
Теперь. Много говорилось о том, что хорошо бы как-то эстетизировать мемуары. Чтобы они были изящнее, чтобы они были красивыми, чтоб были отшлифованы, чтобы соответствовали представлениям о настоящей литературе. Здесь вот какая вещь. Понятно, что по гениальному выражению русского рэп-певца (или рэп-исполнителя?) Богдана Титомира: «пипла хавает». То есть: любая книга находит своего читателя, и что ты ни напиши – это кто-то все равно купит и прочтет. Наибольшим успехом пользуются не те мемуары, которые очень хорошо написаны, а те мемуары, в которых изложены интересные вещи, цепляющие публику. То есть главное все-таки – это элемент чисто информативный, элемент познания: что там в этих мемуарах сказано.
Что же касается момента эстетического, думается мне, совсем наоборот. Главная проблема мемуариста – это решение проблемы этической: что писать, а что не писать.
…Если кто, может, помнит, есть у Пильняка такой хороший, старый естественно, рассказ, который называется «Писательский бог». Суть в том, что: в самом начале 20-х годов, еще японские интервенты в Приморье, русская женщина и японский офицер полюбили друг друга и, уезжая, он взял ее с собой. Они поженились. Офицер был древнего самурайского рода, у него была весьма аристократическая родня, которая от него просто отшатнулась, отвернулась и прервала всякие отношения: он нарушил этику своего круга. Он выпал из своего социального слоя, он не мог обращаться ни к кому из прежних знакомых, знакомых своей семьи и т. д. И жить они стали очень бедно. Он перебивался какими-то поденными заработками, она там где-то мыла полы, шила на дому и т. п. Но, однако же, они любили друг друга, а она еще больше уважала своего мужа за те жертвы, на которые он пошел ради нее. А еще у мужа, человека интеллектуального, были какие-то интеллектуальные потребности, эстетические потребности, он что-то там по вечерам писал.
А потом произошла такая интересная вещь: что в дом вдруг ввалилась толпа журналистов, стала пыхать магниевыми вспышками, стала фотографировать ее мужа, и ее, и внутренность их весьма небогатого жилища!.. И она, женщина эта от природы-то молчаливая, да самурайская сдержанность, ставшая и вовсе подобием Гримо (известного слуги Атоса, который говорил очень мало и только когда ему велели), – вот она решилась спросить у мужа, что собственно случилось. И узнала от журналистов, она уже говорила по-японски, что муж – знаменитый писатель. Он написал роман. Этот роман стал бестселлером. Муж получил кучу денег. А кроме того, она тоже теперь прославилась на всю Японию, потому что роман этот о ней. Она знала японский, к сожалению, недостаточно, чтобы читать романы. Таким образом она налегла на чтение и сколько-то месяцев спустя прочла этот роман. Через несколько дней после окончания чтения романа она собрала свои личные, крайне небогатые пожитки, с которыми приехала когда-то в Японию, пошла в порт и на все деньги, что были, купила палубное место на пароходе, идущем во Владивосток.
Это был действительно роман о ней. И там ее муж с большой подробностью описывал всю ее жизнь вот в плане физиологического среза: как она спит, как она ест, как она пахнет не так как японки, какие звуки она издает: при удивлении, при радости, во время любви, а также как она ходит в туалет. Заметьте, у японцев нет разделения туалетов на мужские и женские, там делается вместе. С точки зрения мужа, это было достаточно нормально: то есть, скажем, у европейцев или у русских и у японцев несколько разные представления об уровне стыдливости, о системе интимных табу и т. д. и т. п. Но она этого всего перенести не могла. И не отвечала на его письма и не вернулась к нему никогда. Зная, что он ее любит и ради нее сделал очень многое, – и, тем не менее, она не могла переступить через то, что все ее самое интимное он вывернул наружу: как сказали бы позднее – «все на продажу».
И вот, продолжает Пильняк: лиса – сквозной персонаж японского фольклора, лиса – оборотень, лиса – это предатель, лиса может прикинуться кем угодно: лиса выведывает планы всех остальных героев и использует их в своих интересах. Вот лиса – это и есть писательский бог, – заканчивает Пильняк последним таким абзацем свой рассказ.
Таким образом, человек, который садится писать мемуары, должен решить для себя лично раз и навсегда конкретную простую задачу, которую я бы сформулировал так: из двух одно – или ты блюдешь профессиональную и человеческую этику и остаешься порядочным человеком – или ты пишешь хорошую книгу. Из двух одно. Это, как правило, не совмещается…
Именно поэтому среди огромного количества мемуаров, вышедших за советские годы в Советском Союзе, хороших мемуаров было крайне-крайне мало. Скажем, я хорошо знаком и дружен с одним старым профессором медицины, терапевтом, блестящим диагностом, фамилию которого по понятным причинам я называть не буду, потому что я тоже как будто бы гоню сейчас советские мемуары, он меня не уполномочивал. У человека очень богатая медицинская биография. Этот человек консультировал ряд политических звезд первого порядка. Он знает очень много того, что знают только врачи-патологоанатомы и милиционеры. Он выпустил две книги мемуаров. И, когда я ему говорил примерно то, что сейчас сказал вам: что пропадает же золотой материал! – он сказал, что существует медицинская этика, и он как лечащий врач, или как врач, приглашенный на консилиум, разумеется, не может разглашать то, что является медицинской тайной. Ну, и я с ним совершенно согласен. Ну, не может.
Но! Тогда уходят преинтереснейшие вещи. Например. Рассказы о том, как советский врач, специально присланный Кремлем, ставил клизму председателю Мао Дзэ-дуну. Больше никому не доверял великий кормчий свою весьма драгоценную для дела мирового коммунизма задницу, а исключительно высококвалифицированному товарищу из Советского Союза, которого крючило от этого дела. Это было не по его специальности, не по его уровню. Но он ее делал.
Или о том, утверждал мой друг, что Константин Симонов, большой советский поэт, умер не совсем от того, от чего его лечили. Что правильный диагноз поставить не сумели, что никакой злокачественной опухоли у него не было, что умер он от элементарного хронического воспаления легких, которое не сумели правильно диагностировать, и поэтому не вылечили. Вот таких историй он знает массу, я повторяю, он блестящий диагност, но его мемуары стоят не очень много, а иначе вы сразу бы поняли, о ком идет речь.
Вот единственное исключение из этого расхожего правила: соблюсти все приличия, все элементы этики, но написать все-таки интересную книгу. Единственное исключение, которое могу назвать, не думая. Это вполне знаменитая книга блестящего советского журналиста-международника, а позднее дипломата, Александра Бовина «Пять лет среди евреев и мидовцев».
Дело в том, что Бовин никогда не был дипломатом. И только когда в горбачевские времена решили восстановить дипломатические отношения с Израилем, то Горбачев, который знал Бовина и относился к нему с большим профессиональным уважением как блестящему спичрайтеру, который писал речи еще для Брежнева, как к мудрому человеку, который способен сглаживать разные конфликты, как к человеку весьма толерантному, который подходит для Востока, вот избегает категорических формулировок, но все-таки в мягкой форме говорит правду, которая устраивает все стороны одновременно. Бовин талантливый человек. Вот Горбачев сказал, что хорошо бы послом в Израиль направить Бовина. Бовин внешне располагает, и человек обаятельный и, кроме того, Бовин абсолютно не связан, конечно, ни с какими дипломатическими, политическими группировками.