Парадоксальный ответ, который находит Сократ, звучит не только в его словах, обращенных к Крониду, но и в предшествующей им легенде о сыне, потерявшем отца и всю жизнь искавшем его. Не раз хотелось вечному скитальцу признать своими родными людей, даривших ему приют и ласку. Но проходило время, он замечал у приютивших его людей черты несовершенства и покидал гостеприимный кров. Так стремление найти родного отца, т. е. идеал, побеждало желание окончательно принять удобную, но далекую от идеала веру. Поэтому неудовлетворенность, непрестанные сомнения в открытой истине, нежелание превращать ее в веру, тщательно оберегаемую от разрушительного анализа, и являются самым твердым основанием того, что эта истина, часто кажущаяся иллюзорной, все-таки существует и может быть найдена.
Точно так же – как «доказательство от противного» – звучит эта мысль и в очерке «Парадокс». Он четко делится на две части. В первых двух главах рассказывается о фантазиях и иллюзиях двух мальчиков. В частности, они часами просиживают с удочками над бочкой с затхлой водой в надежде, что в этой бочке может водиться рыба и они когда-нибудь непременно ее поймают. Но вот появляется лакей Павел, человек трезвый и насмешливый. Он мгновенно разбивает детские мечты, наклонив на бок бочку и показав ее облепленное зеленой мутью дно. Вот вообще судьба человеческих надежд и иллюзий – такой вывод можно сделать из первых двух глав очерка.
Во второй части этот вывод, кажется, еще более подкрепляется. Гордый афоризм, что «человек создан для счастья, как птица для полета», пишет ногой несчастный калека, совсем лишенный рук и вынужденный зарабатывать на жизнь демонстрацией своего уродства, что еще более усугубляет его ужасное положение. Действительно, по отношению к этому калеке афоризм о счастье звучит как парадокс. Однако по мере развития страшного представления, во время которого писатель подробно фиксирует изменения его чувств, выражения лица и взгляда, благодаря чему за внешним цинизмом калеки открываются его действительные чувства, читатель убеждается, что и этому человеку даны счастливые минуты. Выясняется, что он умен и вполне законно гордится своим умом, он способен ценить доброту и живо откликается на нее, хотя это и не так просто заметить. Более того, ему хорошо ведом один из основных нравственных законов, в соответствии с которым помочь самому себе, быть счастливым можно только в том случае, если поможешь другому, сделаешь счастливым ближнего. Поэтому он не забудет отдать самую крупную из заработанных им монет первому из встреченных им нищих и всячески помогает своим племянникам.
Судьба человека, волею природы, кажется, лишенного всякой надежды на счастье, оказывается все-таки далеко не беспросветной. Так вторая часть очерка по-новому освещает его первую часть. Поймать рыбу в бочке с затхлой водой, конечно, невозможно. Однако надежда, как бы заложенная в человеке самой природой, есть проявление всеобщего естественного закона – и, значит, реализация ее в той или иной форме тоже закон природы.
В повести «Без языка» такой врожденной надеждой на свободу наделен ее главный герой.
Основанная на американском материале, повесть эта тесно связана с подъемом революционного движения в России. Через все произведение лейтмотивом проходит слово «свобода». В первой главе это слово произносит столетний гайдамак Лозинский-Шуляк: «Было когда-то наше время… Была у нас свобода!..» (4, 8). А его правнук Матвей отправляется в Америку не только потому, что хочет достичь материального благополучия, но и потому, что в письме его односельчанина из-за океана также было слово «свобода». Что значит это слово, не знали ни Матвей, ни его односельчане, просто «оно как-то хорошо обращалось на языке, и звучало в нем что-то такое, от чего человек будто прибавлялся в росте и что-то будто вспоминалось неясное, но приятное…» (4, 12). Правда, Матвей вспоминал, что после 1861 года пришла «воля», но «свободы все как будто не было». На вопрос же, что такое свобода, Матвей получает самые разные ответы: это когда «рвут горло» друг другу; это такая «медная женщина», которая стоит на острове, высоко подняв в руке факел; это когда «все равные, кто за себя платит деньги» (IV, 24, 37). Но подобные ответы не удовлетворяют Лозинского.
Мешает ему осмыслить суть этого понятия прежде всего окружающая его действительность, весь строй которой никак не совмещается со свободой, и не в меньшей степени сформированное этой действительностью его собственное «знание жизни», т. е. твердая уверенность в справедливости собственных мнений, взглядов, представлений.
В «Чудной» Короленко изымает своего героя из привычной ему среды и сталкивает его с «дворянским отродьем» – ссыльной революционеркой Морозовой. В повести «В дурном обществе» сын судьи узнает тех, кого судит его отец. В «Слепом музыканте» герой из обеспеченной дворянской семьи попадает в общество слепых нищих, живущих подаянием. В повести «Прозор и студенты» вор и бродяга попадает в среду студентов, желающих понять народ.
Тот же прием Короленко применяет и в повести «Без языка». Здесь смена привычной среды и устоявшегося жизненного уклада при всей правдивости и почти документальности изображения не менее фантастична, чем встреча Макара с Великим Тойоном. Матвей Лозинский, привыкший к однообразному течению будней родной деревни и единственными необходимыми орудиями считавший соху, телегу и кнут, попадает в Нью-Йорк с его огромными домами, поездами, летящими по воздуху, железными многокилометровыми мостами. Вокруг него кипит совершенно неизвестная и непонятная ему жизнь (забастовка безработных, предвыборная борьба, газетная полемика). Люди здесь не так одеваются, иначе верят, руководствуются совсем иными этическими нормами. И потому закономерна реакция Матвея на новую для него действительность. Даже не пытаясь понять ее, он сразу отвергает в ней все, так как ничто не соответствует здесь тем правилам и обычаям, которые привык Матвей считать истинными хорошими, правильными.
Матвей наделен верой в незыблемость общественных и природных законов, причем именно тех, с которыми он сталкивался в своих родных Лозищах. В соответствии с ними, например, барин – всегда барин, а мужик – всегда мужик, между ними существуют раз и навсегда установленные отношения, и они никогда не должны нарушаться. Лучшая вера для Матвея «та, в которой человек родился, – вера отцов и дедов». А отношение к встреченным им в Америке людям, считающим, что «лучшая вера такая, какую человек выберет по своей мысли», определяется у Матвея одной фразой: «А чтоб им провалиться» (4, 48, 49). Матвей «без языка» не только потому, что не знает английского, но и потому, что не способен «пережить чужую жизнь», «встать на чужую точку зрения», отбросив собственную, заставляющую его оценивать явления действительности как «хорошие», если они соответствуют его представлениям, и как «плохие», если они им не соответствуют. Потому Матвей не понимает, что его «правильные» представления весьма часто так же несправедливы, как и те, «неправильные», с которыми ему пришлось столкнуться, ибо и те, и другие порождены хотя и различными, но одинаково далекими от идеала общественными отношениями. В соответствии с патриархальными крестьянскими понятиями созданная в воображении Матвея «земля обетованная», или «вторая родина», должна быть такой же, «как и старая, только гораздо лучше»: «Такие же люди, только добрее. Такие же мужики, в таких же свитках, только мужики похожи на старых лозищан <…> И такие же села, только побольше, да улицы шире и чище, да избы просторнее и светлее, и крыты не соломою, а тесом <…> а может быть и соломой, – только новой и свежей <…> И, конечно, такие же начальники в селе, и такой же писарь, только и писарь больше боится бога и высшего начальства» (4, 49, 50).
Мечты о будущем Матвея Лозинского, как показывает Короленко, потому и утопичны, что свой новый мир он строит в соответствии с теми представлениями, которые были выработаны старым миром, и носят они, так сказать, количественный характер: в настоящем избы низкие и темные, а должны быть богатые, в настоящем люди редко следуют нормам христианской морали, в будущем же должны их придерживаться неукоснительно, сейчас начальство почти не бывает справедливым, в будущем же этого не должно быть. И тем более трудно отказаться от такого рода утопий, что включают они в себя веками вырабатываемые понятия о добре, правде, справедливости. Раскрытие старой подоплеки утопических мечтаний, не требующих «никаких новых общественных форм» (8, 106), станет темой ряда произведений Короленко.
Так, у революционеров-народников из рассказа, «Художник Алымов» (1896) представление о «взыскующих града», о будущей, справедливой жизни такое же, как и у Матвея Лозинского. «В той сияющей перспективе, куда они устремляли свои взоры, – говорит об «утопии» народников художник Алымов, – виделась именно наша теперешняя деревня: та же улица, только пошире, те же избы, только из хороших бревен, те же крыши, – пожалуй, только тес вместо соломы <…> ну, и тот же мужик в той же одеже» (3, 315, 316). А в статье о Л. Толстом 1908 г. Короленко скажет: «Взыскуемый град Толстого по своему устройству ничем не отличался бы от того, что мы видим теперь. Это была бы простая русская деревня, <…> те же бревенчатые стены, той же соломой были бы покрыты крыши, и те же порядки царствовали бы внутри деревенского мира. Только все любили бы друг друга» (8, 106).