Так художественные обобщения Пушкина своеобразно отразились в размышлениях Чаадаева и Достоевского.
Несмотря на всю туманность и абстрактность чаадаевской критики русской действительности, она произвела впечатление необычайное. Герцен сравнил действие ее с выстрелом, раздавшимся в темной ночи.
"Что, кажется, значат, - писал он, - два-три листа, помещенных в ежемесячном обозрении? А между тем такова сила речи сказанной, такова мощь слова в стране, молчащей и не привыкнувшей к независимому говору, что "Письмо" Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию. Оно имело полное право на это. После "Горя от ума" не было ни одного литературного произведения, которое сделало бы такое сильное впечатление. Между ними - десятилетнее молчание, 14 декабря, виселицы, каторга, Николай.
Петровский период переломился с двух концов. Пустое место, оставленное сильными людьми, сосланными в Сибирь, не замещалось. Мысль томилась, работала - но еще ни до чего не доходила. Говорить было опасно - да и нечего было сказать; вдруг тихо поднялась какая-то печальная фигура и потребовала речи, для того, чтобы сказать свое lasciata ogni speranza (оставьте всякую надежду!). Появился, наконец, человек с душой, переполненной горечью; он нашел страшные слова, чтобы сказать с погребальным красноречием, с убийственным спокойствием все, что накопилось за десять лет горького на душе образованного русского. Строгий и холодный, автор требует отчета у России о всех страданиях, которыми она наделяет всякого, кто осмелился бы выйти из состояния скотины. Он хочет знать, что мы этой ценой покупаем, чем мы заслужили такое положение. Да, этот мрачный голос послышался только для того, чтобы сказать России, что она никогда не жила по-человечески, что ее прошлое было бесплодно, ее настоящее излишне и что у ней нет никакой будущности"16.
Да, "подтекстом" письма Чаадаева был протест против официальной идеи "самодержавия, православия и народности", против самодовольного, охранительного, "квасного патриотизма" будущих славянофилов, который был глубоко чужд и Пушкину. И хотя прямо бунтарского, мятежного в письме Чаадаева не было, оно было наполнено мыслями, идеями, полно умом и талантом, какой-то интеллектуальной дерзости. А ум, талант, дерзость вызывали всегда у Николая безотчетный страх.
В стране, где царствовали тупость бездумного исполнительства, серая посредственность, ура-патриотические и верноподданнические идеи, где выдвигались люди "без ума, без чувств, без чести", - умный человек должен был казаться белой вороной, чем-то ненормальным.
И если он видел и сознавал дикость и безумие окружающего его мира, то и мир смотрел на него глазами Фамусова и Скалозуба, видел в нем смутьяна и сумасшедшего. Впрочем, смутьян и сумасшедший в глазах фамусовых синонимы.
Неудивительно поэтому, что Николай после опубликования в сентябре 1836 года статьи Чаадаева в журнале "Телескоп" высочайше повелел объявить его сумасшедшим.
В конце января 1837 года, как раз тогда, когда Пушкин доживал свои последние дни, Чаадаев не без сарказма описывал свое положение брату:
"Статья вышла без имени, но тот же час была мне приписана или, лучше сказать, узнана, и тот же час начался крик. Чрез две недели спустя издание журнала прекращено, журналист и цензор призваны в Петербург к ответу, у меня, по высочайшему повелению, взяты бумаги, а сам я объявлен сумасшедшим... Развязки покамест не предвижу, да и, признаться, не разумею, какая тут может быть развязка? Сказать человеку, "ты с ума сошел", не мудрено, но как сказать ему: "ты теперь в полном разуме"?
Окончательно скажу тебе, мой друг, что многое потерял я невозвратно, что многие связи рушились, что многие труды останутся неоконченными и, наконец, что земная твердость бытия моего поколеблена навеки"40.
Что было дальше? Чаадаева скоро освободили от досмотра психиатра.
Он снова бывает в свете. И снова, как вспоминал Герцен, стоит молча, сложа на груди руки, "где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре", выделяясь своим неподвижным мраморным лицом - "чело, как череп голый". Серо-голубые глаза его печальны и вместе с тем имеют что-то доброе, тонкие губы, напротив, улыбаются иронически. "Старикам и молодым было неловко с ним, не по себе; они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямого смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения"16.
К тому времени, когда злополучное письмо вышло из печати, - а вспомним, что опубликовано оно было через несколько лет после его написания, взгляды Чаадаева на судьбы России уже изменились. И изменились не в последнюю очередь под влиянием бесед с Пушкиным. А их было несколько за эти годы. На многие вещи Чаадаев стал смотреть иначе:
трезвее, глубже, прозорливее. В 1835 году он говорит о "философических"
идеях уже так: "...Мои убеждения, отчасти поржавевшие и готовые уступить более современным, более национальным". Случилось, следовательно, так, что не Пушкин пошел за ним, как на то надеялся Чаадаев, а сам он - за Пушкиным.
Чаадаева теперь особенно ранили сыпавшиеся отовсюду упреки в отсутствии у него патриотизма, чувства любви к родине. И он в 1837 году отвечает своим оппонентам блестящей и страстной "Апологией сумасшедшего", где о любви к родине говорится словами, под которыми, думаю, подписался бы и Пушкин:
"Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа... Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло... Я люблю мое отечество, как Петр Великий научил меня любить его. Мне чужд, признаюсь, этот блаженный патриотизм, этот патриотизм лени, который приспособляется все видеть в розовом свете и носится со своими иллюзиями и которым, к сожалению, страдают теперь у нас многие дельные умы"40.
Читал ли Чаадаев к этому времени неотосланное письмо к нему Пушкина? Более чем вероятно. Текст письма был известен А. И. Тургеневу, Жуковскому и другим. После смерти поэта письмо находилось у Жуковского, и известно, что Чаадаев 5 июня 1837 года просил Жуковского прислать ему хотя бы копию письма. Вряд ли Жуковский ему отказал.
Письмо Пушкина так или иначе нашло своего адресата уже после смерти поэта. В "Апологии сумасшедшего" мы явственно ощущаем, что Чаадаев все время имеет в виду это письмо, развивая свою аргументацию, уточняя свои идеи.
О прошлом России он теперь говорит: "...я очень далек от приписанного мне требования вычеркнуть все наши воспоминания". О будущем России: "...У меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества"40.
Против этого Пушкину также нечего было бы возразить. Да и вся "Апология сумасшедшего" написана, словно исповедь перед погибшим поэтом, словно запоздалое признание в его правоте. Учитель поэта признал победу своего ученика над собой. Такое, как мы знаем, не раз случалось при жизни Пушкина. Теперь произошло и посмертно.
И самое любопытное: одна из причин, по которой Чаадаев стал более оптимистично смотреть на судьбы России, в том, что ведь это она, Россия, подарила миру Пушкина.
"...Может быть, - роняет Чаадаев тоном извиняющегося, - преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту за судьбу народа, из недр которого вышли могучая натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина"40.
Многолетний диалог двух умнейших людей России о предназначении и судьбах своей родины заканчивается этим признанием, как последним аккордом.
"ЭТО РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК... ЧЕРЕЗ ДВЕСТИ ЛЕТ"
Любовь и тайная свобода
Внушали сердцу гимн простой,
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа.
(А. ПУШКИН. "К Н. Я.. ПЛЮСКОВОЙ", 1818 г.)
Из всего, что когда-либо было сказано о Пушкине, самым верным и глубоким мне лично представляется неожиданное, на первый взгляд, и даже парадоксальное суждение Гоголя, которое уже приводилось и которое хочется осмыслить заново. Вот оно. Пушкин - "это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет"31.
Эти слова завораживают. Словно и вправду человек зрит сквозь целые столетия и через столетия приглашает людей будущего полюбоваться их собственным портретом в начале XIX века. Или, напротив, дерзает в волшебном "чудо-зеркальце" пушкинского творчества разглядеть (разгадать!) Русь будущую, которая грядет, увидеть (угадать?) русский характер в его полном развитии.