— Я рад за тебя. Мне тревожно было, когда я думал, как ты там одна.
— В банке для тебя лежит немного денег, — сказала Кэти.
— Для меня? — удивился он. — Откуда?
— Часть денег, что я выручила за ферму, я отдала сестрам, а остальные — твои.
— Деньги мне тут ни к чему, Кэти. Ты очень добра, но все, что нам нужно, мы и так получаем. Здесь нечего покупать, разве что какие-нибудь пустяки в буфете. Деньги мне теперь без надобности. Нам здесь разрешают каждую неделю заработать несколько шиллингов на карманные расходы, и этого довольно. Правда, Кэти, деньги мне не нужны.
— Что же мне с ними делать? Мне их и тронуть-то тошно.
— Есть сколько хочешь благотворительных учреждений, — сказал Брон. — Сотни. По газетным объявлениям можно целый список составить, а потом закрой глаза и ткни пальцем наобум.
— Мне так хотелось что-нибудь для тебя сделать.
— Я знаю, Кэти. И у меня как раз есть к тебе просьба. Один мой приятель получил сегодня дурные вести, и мне хотелось бы что-нибудь ему подарить, купить для него баночку варенья или там масло для волос.
— Дурные вести… а какие?
— Жена больше не будет его навещать. Директору пришлось сказать ему об этом. Если ты на выходе оставишь десять шиллингов, я смогу что-нибудь купить, чтобы его порадовать. В блоке «А» я самый большой счастливчик, мне нечего бояться, что рано или поздно меня ошарашат вот такой новостью.
— Жена больше не может его ждать?
— Она ждала три года. Это, пожалуй, предел. Поначалу женщина может быть исполнена благих намерений, но муж в Нортфилдсе — это тяжкий крест. Женатому здесь худо, он все время ждет, что на него обрушится удар.
— Я бы ждала тебя до скончания века, Брон.
Он не понял.
— Ты-то, наверно, ждала бы, Кэти. Но таких, как ты, одна на тысячу.
— Если позволишь, я буду тебя ждать. — Глаза ее наполнились слезами. Теперь уже нельзя было обмануться в смысле ее слов. Сквозь безмерное изумление Брона пробилась тревога. Нет, нельзя допустить ничего такого, что грозит нарушить этот редкостный душевный покой.
Он поднялся, снова взял ее за руки, и Питер, почуяв возникшую напряженность, подошел ближе.
— Ах, Брон, — сказала Кэти. — Мне так одиноко.
— Если ты говоришь, что думаешь, тебе пришлось бы стать самой одинокой женщиной на свете.
— Можно, я еще к тебе приду?
— Лучше напиши.
— А прийти не позволишь?
— Я не могу тебе запретить, Кэти, но лучше не надо. Не знаю, как тебе объяснить, — продолжал он. — Очень это сложно. Но надежда — яд. От нее тут столько народу гибнет. Все равно мы до самой смерти отсюда не выйдем, но кто сумеет избавиться от надежды, тому умирать легче. Вот почему мне лучше с тобой больше не видеться.
Миновала еще одна весна и еще лето, и Брон все больше сливался с Нортфилдсом. Он прочел чуть не все книги на исторические темы, какие нашлись в здешней библиотеке, а потом совсем забросил чтение. Открыв в себе способности юмориста, он стал писать мрачновато-юмористические очерки, которые пришлись по вкусу читателям нортфилдского «Аргуса», и взялся вести там местную хронику. Ежедневную газету он перестал выписывать еще зимой. А теперь отказался и от радио. У себя в комнате он включал местный репродуктор, по которому передавали тщательно подобранную главным врачом умиротворяющую музыку, и каждый день волны ее с мягкой настойчивостью часами плескались о берега его души.
У директора он был на самом лучшем счету. Что важней всего — он успокоительно действовал на других пациентов. С англиканским священником он держался вежливо, но неприступно, и представительница благотворительного общества после двух дружелюбных, подбадривающих бесед с ним махнула на него рукой.
В эту зиму в блоке «А» только и разговору было что о возвращении одного из пациентов, который некогда был видной фигурой в лондонском Сити. Случай этот стал заметной вехой в однообразном течении здешней жизни. Бывший делец пробыл в Нортфилдсе пятнадцать лет и вышел лишь для того, чтобы через полтора месяца его привезли обратно и опустили на самое дно, во тьму блока «С». Брон испросил разрешения его навещать и долгими часами утешал беднягу уже тем, что внимательно выслушивал его нескончаемые сетования по поводу каких-то сделок, пересыпанные непонятными биржевыми словечками. Примерно в ту же пору Брон утратил вкус к куреву и охотно раздавал полагавшиеся ему сигареты.
Поздней весной состоялась выставка цветов, а летом наступил и прошел спортивный праздник. Впереди, точно вершины Эвереста, маячили рождественский бал и любительский спектакль, до них оставалось четыре месяца.
В начале сентября Брона навестил доктор Даллас. Он сразу заметил, что в комнате у его бывшего пациента стало еще более пусто и голо, а главное — исчезла маленькая, потрескавшаяся фотография матери в поддельной черепаховой рамке, купленной в киоске.
— Ну как, все еще держимся на плаву?
— Барахтаюсь изо всех сил, — ответил Брон.
— Надо сказать, выглядите вы превосходно. Ну а как родинка?
— Родинки больше нет, — сказал Брон. И улыбнулся. Он правил оттиск своей колонки в «Аргусе», и тут сквозь решетку открытого окна вскочил воробей, присел и оставил на верхнем листе блестящий комочек.
Не хочет меня огорчать, подумал Даллас.
— Я виделся с Кэти, — сказал он.
— Я знаю, спасибо.
— Вам что-нибудь нужно — книги или что-нибудь еще?
— Решительно ничего, спасибо. Все прекрасно.
Даллас собирался пробыть у Брона полчаса, но уже через десять минут простился и отправился к Симпсону.
— Похоже, что Оуэн пошел на поправку, как вы и предсказывали, — сказал Симпсон. — Поразительный случай. Единственный в своем роде, если только диагноз был правильный.
— Что будет дальше?
— Обычный период выздоровления.
— Сколько он может продлиться?
— Порядки мало-помалу смягчаются, так что лет через десять его выпустят. Сейчас в этих случаях раньше чем через четырнадцать лет не выпускают.
У Далласа перехватило дыхание.
— Эрик, когда Оуэна сюда поместили, у меня были все основания надеяться, что для него могут сделать исключение.
— Исключение, Джеймс? — Симпсон посмотрел на него с любопытством.
— Разве в каких-то случаях ты не относился к пациенту… ну, с особым вниманием? Я имею в виду, когда тебе давались определенные гарантии?
— Ни о чем таком не слыхал. По крайней мере в последнее время. При мне этого не бывало.
Слишком поздно, подумал Даллас, он уже не тот, что прежде. Два-три года назад он бы это сделал. Нашел бы какую-нибудь лазейку. А теперь ему приходится думать о своем положении. Возможно, он метит на место главного, когда тот уйдет…
И он снова заговорил, точно в воду кинулся:
— Мы с тобой старые друзья, Эрик. Мне это очень важно… — Он умолк.
— Продолжай, — сказал Симпсон.
— В первый раз в жизни я хочу воспользоваться старой дружбой в своих интересах. Можешь ты мне устроить неофициальную встречу с твоим главным?
— От этого не будет никакого толку, Джеймс. Ты только поставишь себя в неловкое положение.
Даллас не отступался.
— Но должен быть выход. Я готов взять Оуэна на свою личную ответственность. Не спускать с него глаз.
Симпсон покачал головой.
— Об этом не может быть и речи. Прежде еще, может, что-то и удалось бы, а при нынешнем главном и думать нечего. И потом, ты забываешь про министерство внутренних дел. С тех пор как Рэнделл вышел на свободу и задушил ту девушку, все стало гораздо строже. Под нажимом общественного мнения.
— Брону грозит распад личности, — сказал Даллас.
— Как и всем здесь.
— Выходит, эта лечебница губит своих пациентов?
— Неминуемо. Нортфилдс тоже кара, только под другим названием. Унаследованный от прошлого предрассудок.
— А ты не мог бы поговорить с главным?
— Боюсь, толку не будет, Джеймс. Давай смотреть правде в глаза: от меня здесь ничего не зависит.
— Понимаю, — сказал Даллас. — Значит, ничего сделать нельзя. Извини, что отнял у тебя время.
— Ну что ты. Я бы рад помочь. Извини, что спрашиваю, а все-таки почему ты так уверен, что Оуэн стоит всех твоих хлопот?
— Он хороший человек, — сказал Даллас. — Таких, как он, я почти и не встречал. И похоже, я его загубил. Даже пожизненное заключение и то было бы лучше Нортфилдса, там была бы хоть какая-то жизнь.
Главный врач Гуди, человек, вечно мучимый тревогами и огорчениями, стал психиатром потому, что его расстраивало, когда пациенты умирали, душевнобольные же редко умирают от своего недуга, если только не кончают самоубийством. Он казался мрачно-спокойным, но внутри у него все дрожало, как натянутая струна. До пенсии ему оставалось три года, он уже получил орден Британской империи 2-й степени, и весь некогда тщательно отлаженный механизм его тела и разума теперь с бешеной скоростью и напряжением работал вхолостую, порой останавливаясь оттого, что какая-либо часть выходила из строя. Лишь ближайшие его подчиненные умели распознавать такие минуты по кое-каким не подобающим ему мелочам: по тому, как он сонно прищурится или разок-другой зевнет, прикрывая рукою рот.