— Нет, кормилец, детей у нас восемь душ. Мы к твоей княжеской милости по хмельному делу.
— А-а, — немного успокоился Ластик. — Могу, конечно, волшебные слова сказать, чтоб поменьше пил. Некоторым помогает.
Баба перепугалась:
— Нет, батюшко! Вели, чтоб пил, а то вторую неделю вина в рот не берет, совсем житья не стало. Он, когда выпьет, и веселый, и добрый, детям гостинцы дарит, меня ласкает. А когда тверезый, злыдень злыднем. Теперь ему отец архимандрит с Варвары-Великомученицы заказал большую «Троицу» — говорит, год к вину не прикоснусь, икону писать буду.
— Ну и хорошо. Чего ж ты?
— Так погибаем совсем. Орет, дерется, за волосья таскает. Видел бы ты моего Илюшу пьяненького — до того благостен, до того ликом светел! А ныне погляди на рожу его зверообразную.
Ластик поглядел — да, так себе рожа.
— Не могу я икону писать, если выпимши, — мрачно сказал Илюшка. — Рука дрожит.
— А если немножко выпьешь? — спросил князь-ангел.
— Немножко не умею. Уж коли пью, так пью. А не пью, так не пью.
Задумался Ластик — случай был не из простых. Баба смотрела на него с надеждой, мужик пялился в землю.
— Вот что, Илюшка, ты иди, — сказал наконец Ерастий. — А ты, баба, поди поближе. — И спросил шепотом. — Он у тебя щи, ну шти, ест?
— Кислые, с ботвиньей очень уважает. Кабы каждый день варила — ел бы.
— Вот и вари ему каждый день. А в горшок потихоньку чарочку вина подливай, только не больше. Для доброты ему довольно будет, а рука от одной чарочки не задрожит.
Просветлела баба лицом, закланялась, хотела в краешек кафтана поцеловать — еле отодвинулся. Но Штирлиц скептически проскрипел:
— В эфиррре рррадиокомпозиция «Вррредные советы»!
И осталось у Ластика на душе сомнение — правильно ли сделал? А что бы, интересно, ей посоветовал папа, если б она пришла к нему в фирму за консультацией? Ох, вряд ли папа стал бы жену учить обманывать собственного мужа и травить его алкоголем…
Со следующим ходоком еще хуже вышло. Это был старик, по виду странник — в драных лаптях, с котомкой через плечо.
— Князь-батюшко, — начал он по обычаю, хотя сам годился Ерастию в дедушки, — як твоей пресветлой милости издали пришел, с-под самой Рязани.
Лицо у дальнего ходока было землистое, взгляд потерянный.
— Вот скажи ты мне, святое чадо, есть Бог али как?
Вопрос для семнадцатого века был неожиданный, даже крамольный — за него, пожалуй, церковь могла и на костер отправить. Но как ответить, Ластик знал. Был у него с папой не так давно на эту тему серьезный разговор.
И старику он сказал то же, что ему в свое время папа:
— Коли веришь — обязательно есть.
— Я-то верю. Как же без Бога? И зачем тогда всё? — Старик вздохнул. — Значит, есть. Ладно. А он добрый, Бог-от?
Это был тоже вопрос нетрудный.
— Коли есть, то уж конечно добрый. Иначе он был бы не Бог, а Дьявол.
— Добрый? — повторил старики вдруг тоскливо-тоскливо говорит. — А чего ж тогда у Него на свете так погано? Вот у меня семья была, большая. Пшенична хлеба, конечно, не едали, но и лебедой брюхо не набивали. Неплохо жили, грех жалиться. Только налетели крымчаки, всю деревню пожгли, всех поубивали: старуху мою, двух сынов с женками, внуков одиннадцать душ. Сам-то я с меньшой внучкой в сене спрятался. Горе, конечно, но я на Бога не роптал. Даже свечку поставил, что оставил Марфушку, самую любимую из всех, мне в утешение. А в прошлый месяц мор был, и Марфушка тоже померла. Вот и скажи ты мне, как ты есть ангел, на что это Богу понадобилось, ради какого такого промысла?
Думал Ластик, думал, что на это ответить, но так ничего и не придумал. Честно сказал:
— Не знаю…
Старик очень удивился. Покосился на Око Божье, сверкавшее на груди у князь-ангела.
— Ну уж если ты не знаешь, значит, ответа на земле не дождуся. Видно, помру — тогда и разобъяснят.
И побрел прочь, понурый. Комментарий Штирлица был таков:
— Движение по Садовому Кольцу затррруднено в обоих напррравлениях.
Увы, не нашел Ластик, чем утешить старика. Можно было, конечно, пообещать: «Ничего, лет через четыреста на свете получше станет», только вряд ли он бы утешился.
А жизнь у них тут в 1606 году и впрямь была поганая.
Хотя, с другой стороны, это смотря с чем сравнивать. Если с прежними царствованиями, то все-таки стало получше. Когда новый государь в прошлом июне торжественно въезжал в покорившуюся Москву, весь город трепетал от страха. Известно, что всякое правление начинается с казней, потому что надобно внушить подданным трепет и уважение к власти. Тем более Дмитрий много пострадал от врагов и сердцем от этого должен был ожесточиться. Да и помнила Москва, чей он сын — такого государя, как Иван Грозный, не скоро забывают.
Ни в первый, ни во второй день никого не четвертовали, не колесовали, даже не повесили, и тут уж москвичи затряслись по-настоящему — видно, готовил победитель какую-то невиданно лютую кару. Юродивые сулили плач великий и скрежет зубовный, приближенные Годуновых прощались с семьями, а некоторые с перепугу постриглись в монахи, надеясь, что это спасет их от мученической смерти.
С недельку столица трепетала, потом понемножку стала успокаиваться. Ибо — чудо чудное — ни одной головы с плахи так и не покатилось. Царь вел себя странно.
И невдомек было боярам и простолюдинам Русского государства, что это называется «Первый этап построения нового общества».
Юрка говорил Ластику: «Известно из античной истории (а ее он знал изрядно — и в пятом классе успел Древний Мир пройти, и в Польше книг поначитался), что существует два способа править: страхом и любовью. По-второму на Руси никогда еще не пробовали».
Первый этап построения нового общества был такой: излечить народ от постоянной запуганности, дать понемногу распробовать, что такое милостивое и справедливое правление.
Времени, конечно, прошло немного, вековой страх так быстро не выведешь, и все же без трупов на виселицах, без выставленных на всеобщее обозрение голов и отрубленных конечностей Москва задышала вольготнее, повеселела.
Раньше всё было нельзя: ни песни петь, ни музыку слушать, даже за тавлейное баловство (то есть обыкновенные шашки), не говоря уж об азартных играх, сурово наказывали. Любая вольность, любая забава почиталась за грех и преступление. Теперь же по улицам в открытую ходили скоморохи, на рынках пестрели балаганные шатры, парни с девками катались на качелях, а каждую неделю царь устраивал для народа какое-нибудь празднество или зрелище.
Со второй важной задачей — победить в стране голод — совладали без большого труда. Борис Годунов был скареден, со всего государства тянул деньги, а расходовал скупо. Дмитрий же велел закупить много зерна, продавать его дешево, и Русь впервые за свою историю досыта наелась хлеба. «Уж на что, на что, а на ржаную муку средств в казне всегда хватит», — говорил Юрка.
Так-то оно так. Вроде бы никогда еще страна не жила столь сытно и спокойно, а все равно вон и моровые хвори (эпидемии) опустошают целые местности, и крымские разбойники бесчинствуют… Ох, далеко еще до «нового общества».
Несчастного старика Ластик, конечно, велел накормить и дать приют. Но настроение стало совсем кислое.
С третьим делом, правда, вышло удачнее.
К князю Солянскому за судом и правдой пришел Китайгородский купец с приказчиками.
Дело в том, что в Московском государстве юридической системы в общем-то не было. То есть, если человек совершил преступление, за карой дело не станет — в два счета кнутом обдерут или башку оттяпают, но вот если какое спорное дело, выражаясь по-современному, из области гражданского права, то обращаться за разбирательством особенно некуда. Дмитрий Первый задумал ввести в царстве суды, где всякие дела решались бы быстро и без мздоимства, но это работа долгая, не на один год. Пока же жители поступали по старинке: в деревне шли за приговором к помещику, в городе к какому-нибудь уважаемому человеку — епископу или боярину.
Судебные дела Ластик больше всего не любил. Только куда от них денешься. Назвался князем — полезай в кузов.
А тяжба у купца была вот какая.
У него в лавке из мошны пропала вся дневная выручка, три рубля с двумя копейками, деньги немалые. Доступ к ним имели только приказчики — те шестеро парней, кого он привел на суд. И попросил князюшку указать, кто из них вор, кому из них за покражу правую руку рубить.
Ну, это была не штука, на подобных расследованиях Ластик уже успел поднатореть.
Купчине строго сказал:
— Ныне за воровство рук рубить и казнить не велено, государь запретил.
А парням велел встать в ряд.
Медленно прошелся, глядя каждому в глаза, снизу вверх. Прищурится, брэкетом цыкнет, Божьим Оком на груди сверкнет — и переходит к следующему.