К концу 1609 года дела Марины и ее мужа-царика становились все хуже и хуже. 27 декабря царик тайно бежал из своего стана, переряженный. Он выехал в навозных санях только со своим шутом Кошелевым, который никогда не покидал его! Царик скрыл свой побег даже от жены, потому что бежал от поляков, которые не слушались его, мутили все его войско. Но войско еще было за него.
Царик бежал в Калугу. Среди обширного, безобразного лагеря, среди массы палаток, землянок, шалашей, обозов, коновязей, наскоро сколоченных срубов, среди этого странного, шумного города, среди буйного войска, среди женщин, пленных и охотой нахлынувших к тушинцам, с которыми жилось весело, – Марина осталась одна в своих обширных деревянных хоромах, выстроенных ей и царику еще в прошлом году.
Узнав о бегстве мужа, Марина, рыдающая, отчаянная, с распущенными волосами ходила по обширному табору, из палатки в палатку, умоляя ратных людей не повидать ее, не покидать ее мужа. И ратные люди готовы были положить свои головы за эту маленькую, плачущую женщину…
Из Калуги царик прислал письмо к Марине и к другим своим приверженцам, обещая воротиться к войску, если поляки вновь присягнут ему и казнят всех изменников, отложившихся от него. Но посла его, пана Казимирского, в таборе схватили, письма отобрали.
Марина не могла дольше выносить такой жизни. Дело ее не двигалось, а буйный табор пьянствовал, забывая о Марине, а иногда и обижая ее.
11-го февраля 1610 года она сама тайно бежала из табора. Переодевшись в гусарское платье, взяв с собой только одну служанку и несколько сотен донских казаков, Марина ускакала из табора ночью, верхом, по-казацки.
Утром нашли оставленное ею письмо к войску:
«Я принуждена удалиться, избывая последней беды и поругания. Не пощажена была и добрая моя слава и достоинство, от Бога мне данное! В беседах равняли меня с бесчестными женщинами, глумились надо мной за бокалами! Не дай Бог, чтобы кто-нибудь вздумал много торговать и выдавать тому, кто на меня и на московское государство не имеет никакого права. Оставшись без родных, без приятелей, без подданных и без защиты, в скорби моей поручив себя Богу, должна я ехать поневоле к моему мужу. Свидетельствую Богом, что не отступлю от прав моих – как для защиты собственной славы и достоинства, потому что, будучи государыней народов, царицей московской, не могу сделаться снова польской шляхтянкой, снова быть подданной, – так и для блага того рыцарства, которое, любя доблесть и славу, помнит присягу».
Князь Рожинский писал королю, что Марина сбилась с дороги и попала в Дмитров к Сапеге; но Мархоцкий свидетельствовал, что ее переманил к себе Сапега для своих собственных выгод.
По уходе Марины войско заволновалось. В таборе не было нравственного центра тяготения.
И вот через месяц после бегства Марины тушинский табор распался. Войско разбрелось. Тушино опустело. Одни отряды присягнули Шуйскому, другие ушли в Калугу, к царику, третьи последовали за Мариной: она оставалась в Дмитрове с Сапегой.
Русские и шведские роты осадили Дмитров. В атаке польские отряды не выдержали натиска и, испуганные поражением части своего войска, не принимались за защиту укреплений. Положение было критическое, роковое для Марины.
Марина явилась сама к укреплениям и закричала к своим упавшим духом отрядам:
– Что вы делаете, негодяи? Я женщина, а не потеряла духа!
Но ничто не помогало. Шведы и русские одолевали. Тогда Марина собралась уходить в Калугу. Сапега не пускал ее. Она начала подозревать, что ее хотят выдать королю.
– Не будет того, чтобы ты мной торговал! – сказала она Сапеге: – у меня здесь донцы: если будешь меня останавливать – я дам тебе битву!
И она ускакала в Калугу. В мужском платье, Марина ехала то верхом на лошади, по-казацки, то на санях.
Между тем на Москве, 17-го июля, царя Василия Ивановича Шуйского свергли с престола и силой постригли в монахи. Москва присягнула королевичу Владиславу, помимо Марины.
Но около. Марины и царика снова собралось войско. Из Калуги они двинулись к Москве и осадили ее. Поляки, от имени короля, предложили Марине и ее мужу мирные условия: король уступал им Самбор или Гродно, на выбор, лишь бы они отказались от Москвы. Марину хотели заманить ее родиной, Самбором: ей, вместо московской царицы, предлагали сделаться царицей Самбора, ее родного пепелища.
Тогда Марина с раздражением сказала послам:
– Пусть король Сигизмунд отдаст царю Краков, и царь ему из милости уступит Варшаву!
Царик же на оскорбительное предложение Сигизмунда отвечал:
– Да лучше я буду служить у мужика и кусок хлеба добывать трудом, чем смотреть из рук его величества.
Положение царика и Марины под Москвой было нерешительное. Польские и литовские войска, по тайному уговору с москвичами, пробравшись тайно ночью через Москву, готовы были нечаянно напасть на стан осаждающих и захватить Марину с мужем; но из Москвы они были предуведомлены своими приверженцами и, бросив осаду, ушли снова в Калугу. С ними ушел и знаменитый казацкий атаман Заруцкий, который полюбил Марину и готов был за нее погибнуть.
Прошло несколько месяцев, и Марина осталась снова одинока: она потеряла и второго мужа. Он погиб после 11-го декабря, в Калуге. Его убили татары, находившееся в его войске, из мести за то, что царик утопил касимовского царя, тайно ему изменившего. Татары вызвали царика за город на охоту за зайцами, и там убили его. Весть о смерти царика привез в Калугу шут его Кошелев. Марина находилась в последней степени беременности. Услыхав о смерти мужа, она выбежала из города, в сопровождении нескольких бояр, и, сев в сани, отыскала в поле обезглавленное тело царика. Привезя его в Калугу, она ночью с факелом бегала по городу, в разодранном платье, с открытой грудью, с распущенными волосами, и громко молила всех о мщении. Преданные ей донцы погнались за убийцами, но те давно скрылись в степи. Оставшихся в городе татар, мурз и простых ратников перебили.
Положение Марины было безвыходное. Даже Заруцкий хотел ее оставить, хотя Калуга все еще оставалась верна своей царице.
Наконец, Марина родила. Новорожденного назвали Иваном, и Калуга тотчас же присягнула этому новому царевичу, не предвидя, что его ожидает виселица, когда ребенку исполнится четыре года.
Но скоро и Калуга отложилась от новорожденного царевича и Марины, присягнув Владиславу.
В этом отчаянном положении Марина снова вспомнила о Сапеге и писала ему: «Ради Бога, спасите меня! Мне две недели не доведется жить на свете. Вы сильны – спасите меня, спасите, спасите! Бог вам заплатить за это».
Напрасно просила – Сапега не помог ей. Все от нее отшатнулись – остался ей верен один только Заруцкий: вместе они и погибли потом.
Но пока еще имя Заруцкого было страшно. Таким же страшным стало в это время имя Ляпунова, который, соединившись с Заруцким, Просовецким и князем Димитрием Тимофеевичем Трубецким, решился было провозгласить царем сына Марины, маленького Ивана. Но наступил 1612-й год, когда Русская земля, как сказочный Илья Муромец, выпивши, вместо ковша браги, целое море слез и крови, почуяла свой силушку и поднялась на ноги, как поднялся Илья-богатырь после ковша браги, поднесенного ему каликами-перехожими, то есть самозванцами, поляками и всем, что тогда шаталось по Русской земле.
Пятый год уже как Марина в России. Но вот, наконец, и в Польше вспоминают ее, всеми забытую панну из Самбора, московскую царицу. И вспоминает кто же? – все тот же отец, честолюбие которого и погубило дочь.
Вот по какому поводу вспомнили Марину в Польше. Гетман Жолкевский, подобно римскому герой Павлу Эмилию, вводил в Краков пленного, сверженного московского царя Василия Шуйского: маленький, седой старичок с больными глазами въезжал в Краков в открытой коляске, запряженной шестью лошадьми. Пленный царь был в меховой шапке и белой парчевой ферязи. С ним сидели оба его брата. Их ввели к королю. Перед лицом короля московский царь низко поклонился, дотронулся до земли рукой и поцеловал эту руку. Братья царя били челом в самую землю и плакали. Их допустили к королевской руке. «Было это зрелище великое, удивление и жалость возбуждающее», говорили поляки– современники. Но в толпе панов раздались голоса, что тут не место для жалости, а нужна месть за погибших братьев, за польскую кровь, пролитую в московской земле. Отец вспомнил о заглубленной им дочери: раздался голос старого Мнишка – он требовал мести за Марину.
Но голос его пропал даром – Марину забыла Польша.
В это же самое время и в России имя Марины становилось уже позорным общественным именем. В Нижнем поднималось земское ополчение с Мининым и Пожарским. В их грамотах, рассыпаемых повсюду, говорилось уже, между прочим, что многие покушаются, чтобы быть на московском государстве панье Маринке с законопреступным сыном ее, – и вожди земского ополчения требуют, чтобы не было этого.